Царевна милостиво провела рукой по голове Родимицы.
– Погодим малость, Федорушка, и не то ещё будет. Всех девушек-боярышен на волю пустим. Минуло время, когда нашей сестре только и было доли на свете, что из оконца на мир Божий глазеть.
– Дай-то Бог, Алексеевна, дай-то Господи словесам твоим в плоть облечься, царевна моя!
Раскосые щёлки глаз Софьи зло растянулись:
– Только бы сподобила нас царица небесная от Нарышкиных избавиться.
Она набожно перекрестилась и заложила руки за двойной затылок.
– Хоть и тяжко мне мыслить о сём, да верно знаю, что не жилец братец мой серед живых. А приберёт Господь душеньку его херувимскую, великую брань поведу я в те поры с Нарышкиными. Краше погибнуть, чем сызнова в неволю идти, в светлицу под запор вековечный! Да и всех-то нас, Милославских, поразвеют по ветру Нарышкины.
Родимица слезливо заморгала, вытерла подолом сухие глаза:
– А не бывать тому, Алексеевна, чтобы Нарышкины верх одержали! – И запросто, словно равная, приникла к животу Софьи. – Стрельцы чмутят! А и тошнёхонько иным придётся от них!
Царевна, как курица, облитая водой, сердито взъерошилась.
– Долго ль ты думала, дурка, покель додумалась радостями эдакими обрадовать нас!
– Долго, царевна, – смело уставилась Федора на Софью. – А что на радость тебе крамола стрелецкая, тому пригода есть.
Поднявшись с колена, постельница таинственно ткнулась губами в ухо царевны.
– Кровный твой, Милославский Иван Михайлович, сказывает, стрельцы-де во как облютели.
– Ну, и…
– Ну и, царевнушка, мерекает Иван Михайлович, авось не можно ли чужими руками жар загрести, перекинувшись на стрелецкую сторону. – Родимица перекрестилась. – А там видно будет, Ивану ль царевичу, а либо Петру на стол царский сести.
Лицо Софьи смягчилось. Чуть задрожали колючие чёрные тычинки на верхней губе, и на щеках проступили жёлтые пятна румянца. Она сдавила пальцами низенький лобик и крепко о чём-то задумалась…
Разыскав Ивана Михайловича, Родимица метнула ему поклон.
– Обсказала царевне.
– И как?
Федора приложила палец к губам и показала глазами на шагавшего в сенях дозорного.
Запершись с постельницей в тереме, боярин долго о чём-то шептался с ней.
Весь вечер Иван Михайлович просидел в светлице царевны Софья была так возбуждена, что, несмотря на тучность и обычную неподвижность, беспрестанно бегала из угла в угол и так пыхтела, как будто парилась в жарко истопленной бане. Короткая шея её побурела, на затылке проступал крупными каплями пот. Она то и дело всплёскивала руками; неожиданно вспыхивавшая на лице радость так же неожиданно сменялась страхом, сомнениями, безнадёжностью.
– А ежели верх застанется за Нарышкиными? – в сотый раз спрашивала царевна. – Что тогда содеем?
Но с сухого лица Милославского ни на мгновение не сходила глубокая вера в успех его затеи.
– Поглядела бы сама, каково ныне в стрелецких слободах. То ли жительствуют там воины государевы, то ли стан стоит вражий. Так и кипят-бушуют полки зелейным[33] пламенем. Токмо подуй маненько, куда хошь перекинется.
Он спокойно погладил свою серую бородёнку и поймал за руку продолжавшую бегать по терему племянницу.
– Ты присядь—ко сюда.
Софья отдёрнула руку.
– Стан вражеский, сказываешь? – перекосила она лицо – Нам-то от того какие радости? Неужто не можешь уразуметь, что стрельцы, со смердами соединясь, не только Нарышкиных, Кремль с лика земли сотрут! Всех нас изничтожат! Им не мы на столе нужны, а разбойные Стеньки Разины!
Иван Михайлович хитро прищурился.
– Как выйдет, Софьюшка. А мы с Василием Васильевичем другое думаем. Стрельцы – все боле люди, торгом промышляющие. Им вольница крайняя ни к чему.
При упоминании о Голицыне царевна сразу обмякла.
Иван Михайлович ехидно про себя улыбнулся и, чтобы не упустить удобной минуты, с притворной отеческой нежностью засюсюкал: