держаться на ногах.
– От каждого десятка гнать сюда по работному! – распорядился комендант.
Он присел под навес. Из плац-майорских хоромин, из дома священнослужителей и из гауптвахты высунулись любопытные головы. Когда подошли представители от десятков, генерал поднял руку. Барабанная дробь резко оборвалась. Два солдата подняли штрафного и усадили на острую спину деревянной лошади. Сержант туго привязал к двум вбитым в землю кольям ступни истязуемого.
В чёрную пустоту снова покатилась барабанная дробь. Протяжно и глухо заныла труба. Шипели и дёргались, вытягивая алые шеи, факельные огни. На деревянном коне извивался и безнадёжно стонал человек.
Вдруг ахнул пушечный залп. Где-то грянуло и замолкло «ура».
– Господи! Царь! – вскочил обалдело Роман Вилимович и умчался.
Залп разбудил государя, задремавшего на плече Петра Матвеевича Апраксина[265], брата адмиралтейца.
– Где мы?
– Дома, ваше царское величество. В «парадизе».
Но государя снова охватила болезненная дремота. Делалось душно и жарко. Он распахнул шубу, широко разинутым ртом глотал сырой воздух.
Когда он выпрыгнул из возка, его сразу забил озноб. Губы высохли и потрескались. Захотелось пить. Приподнятая нога вдруг начала расти и вытягиваться тонким стальным прутом.
Стрешнев и Гагарин повели его под руки к дому. Там, осушив ковш воды, государь ненадолго пришёл в себя.
– Как говорится, – попытался он улыбнуться, – где Бог сделал церковь, тут и дьявол поставил алтарь. Задорого отдали нам шведы сей край. Одну только лихорадку задаром отдали.
Стрешнев раздел Петра и уложил в постель.
– Жарко! – лязгнул зубами больной и расстегнул ворот заношенной донельзя рубахи. – Жарко, – повторил он, ткнувшись лицом в подушку, и передёрнулся от ледяной дрожи. – Шубу накинь… Жарко мне!..
– Чего, государь?
– Шуббб…
На него набросили несколько тулупов. Брюс умчался за лекарем.
Руки государя лежали на животе мёртвым крестом. В ушах стоял неугомонный режущий звон. Ноги, так недавно казавшиеся тонкими стальными прутами, вдруг скрючились, превратились в набухшие, узловатые коротышки.
Лекарь застал Петра в полном беспамятстве.
Три недели била царя лихорадка, мучили сухой надрывный кашель и скорбут. Но как только спал жар и вернулось сознание, государь тотчас же потребовал, чтоб ему рассказали о ходе войны.
Узнав, что Карл остановился в Радошковичах[266] и как будто застрял там надолго, больной воспрянул духом:
– Ай, дал бы Бог… Нам бы только зазря силы не тратить, избегать бы покудова в драку встревать. Нам бы сил понабраться немного.
Царь снова заснул, а отоспавшись и слегка закусив, в то же день отправился поглядеть на «парадиз».
День стоял тихий, солнечный. Над просохшими наполовину лужами вились первые комариные выводки. Остров был вычищен и прилизан, словно дворики на Кукуе в Москве. Душу Петра заливала горделивая радость:
– «Парадиз»-то мой… Так и блещет! И не схож с Москвою.
– Не схож, – подтвердил сопровождавший государя Апраксин. – Славный град будет. По европейскому чину.
Царь, совсем не желая того, величественно поднял руку:
– На куски дам себя резать, под мамуру пойду, очи выколю себе, а «парадиза» моего не отдам никому! Ибо знаю, что без него не быть Московии Россией, сестрой европейским державам.
Апраксин в восхищении замер и сам почувствовал себя вдруг могучим, способным на великие дела.
– Слышишь ли, морюшко? – крикнул Пётр. – Э-Эгей! Слышишь ли ты Петра, нового своего государя? Э-гей!
Прохожие останавливались и невольно устремляли взгляд туда, на закат солнца, в сторону Варяжского моря[267], нового моря Российской страны.
Неожиданно Пётр обнял Апраксина и пронзительно, по-разбойному, свистнул.
– А не напиться ли нам по случаю выздоровления, Пётр Матвеевич? Чтоб чертям тошно стало! Чтоб Карла самого замутило!
