Причитанья и слёзы понемногу стихали. Одна за другой, подчиняясь немым знакам Родимицы, царевны оставили светлицу.
Тяжело пыхтя, Софья опустилась на колени перед киотом. Откинутый край летника оголил короткие ноги.
Сложив молитвенно руки, царевна в великой скорби уставилась на образа.
Бесшумно открыв дверь, постельница втолкнула в светлицу Василия Васильевича и исчезла.
Голицын подошёл к Софье и, опустившись на корточки, приник к её плечу.
– Ты? – вспыхнула царевна и, позабыв обо всём, крепко обняла князя.
Так просидели они до тех пор, пока не услышали чей-то кашель в сенях.
– Иван Михайлович! – догадалась Софья.
Князь Василий поднялся.
– Прощай, горличка моя ласковая! – И закрыл руками лицо. – Было время, когда жил я в радостях да в любви подле тебя, а ныне… – он попробовал всхлипнуть, но только поперхнулся, – а ныне придётся, видно, остаться мне сиротиною… без тебя… без ласки и радости…
Софья, как перепуганный ребёнок, припала всем телом к князю.
В дверь постучались.
– Чего ему надо? – раздражённо крикнула царевна. – Сказала же я, что не до сидений мне!
Василий Васильевич помог Софье сесть на лавку и стал на колени.
– Так бы мне до конца дней и быть подле светика моего, – прошептал он мечтательно. И вдруг вскочил. – Не узнаю я тебя, царевна! Куда подевался превеликий твой ум? – Эти слова произнёс он без всякой лести. – Либо сейчас, а либо никогда действовать надо. Малое промедление – и на стол царёв сядет Пётр-царевич.
Стук повторился. Голицын открыл дверь. В светлицу, не спросясь, ввалились Милославский, Хованский и Сильвестр Медведев.
– Быть тебе царицею всея Руси, – с места в карьер объявил монах ошеломлённой царевне. – Минувшею ночью зрел я в небе знаменье чудное: оторвались звезды от Иерусалим – дороги[49] и венцом легли на главу некоей девы херувимоподобной.
Милославский лихо тряхнул головой.
– А инако и быть не могло. Не зря же Господь даровал ум великий племяннице моей царственной. То ли не чудом сотворено? Не предзнаменованьем ли Божьим?
Широкая и волнистая, как жиры на затылке Софьи, борода Хованского запрыгала в самодовольном смешке.
– А и по тому же персту Господню ни за кем иным, как за мной, пойдут стрельцы и в огонь и в воду. Не зря они и батюшкой своим меня величают.
Он хвастливо поднял голову и свысока оглядел всех. Милославский спрятал усмешку в усах, но не удержался, чтобы не шепнуть Василию Васильевичу:
– Тараруй[50]. Не зря глагол сей шествует про него ещё от государя Алексея Михайловича.
Поставив на дозоре Родимицу, заговорщики уселись на скамью и приступили к тайному сидению.
– Добро бы кликнуть и братца Иванушку, – неуверенно предложила Софья.
Милославский услужливо побежал за царевичем.
Иоанн молился у себя в терему. Увидев дядьку, он дружелюбиво кивнул ему, но тотчас же, точно позабыв о госте, уставился гноящимися глазами в молитвенник.
– Бьёт тебе сестрица челом, племянничек мой любезный, – опустил Иван Михайлович руку на худое полудетское плечо Иоанна, – не покажешь ли милость, не пожалуешь ли на сидение к ней.
Царевич широко раскрыл рот и принялся пощипывать рыжий пушок на подбородке.
– Не любы сидения мне, – проглотил он слюну – Да и недосуг – время уж и в оконце глазеть. – Он блаженно улыбнулся и показал рукой на окно. – Там и пташки летают, и людишки хаживают… А уж облачка! Что тебе кюншты [51] немецкие… Таково диковинно на облака глазеть и не помышлять ни о чём…
Милославский, не дав досказать царевичу, взял его за руку и без слов повёл за собой.
Дозорные недоумённо глядели на отбивающегося от дядьки Иоанна, кланялись ему в пояс и потом усердно крестились.
– Юродивый, прости, Господи, прегрешенья мои. Как есть юродивый, а не царевич.
Милославские и приверженцы их были ненавистны патриарху Иоакиму[52] потому, что он видел в них людей, искавших сближения с Римскою церковью.