Дворецкий перекрестился на церковь и с видимым сочувствием оглядел людишек.
– Перво-наперво к тебе, Юраска, слово моё! – с расстановкой, стараясь придать голосу побольше важности, обратился он к приказчику.
Степанов сорвал с головы шапку и, сморщив низенький, почти до бровей заросший волосами лобик, весь обратился в слух.
– За то, что ты людишек до мятежа довёл да от пожога мельницу не уберёг, нет тебе доходов с крестьян, и давать тебе крестьянам доходов господарь не приказывал до богоявленьего дни!
По толпе прокатился злорадный, удовлетворённый смешок:
– Доездился на наших спинушках, упырь!
– Ужо вперёд прознаешь, как над людишками измываться!
– Басурман волосатый!
– Копыто бесовское!
– Тать!
Дворецкий взмахнул рукой. Всё сразу стихло.
– Стройся гуськом!
Когда мужики стали друг другу в затылок, дворецкий, заметно побледнев, приступил неверной рукою к счёту.
– Выходи пятый! – глухо выдавил он, глядя в землю, и снова затыкал пальцем в спины крестьян. – Десятый в сторону!
Выделив пятнадцать человек, дворецкий обмахнул бороду меленьким, точно стыдливым крестом.
– И повелел господарь отобрать каждого пятого крестьянишку, – не сдерживая слёз, всхлипнул он в кулак, – да за пожог мельницы бить их кнутом, водя их по деревням, токмо бы чуть живы были, а погодя, сковав, прислать к Москве на их подводах.
Заметив движение в толпе, солдаты угрожающе взялись за оружие. Дворецкий вытер с лица пот и ещё печальнее продолжал:
– А у каждого седьмого наказал господарь отобрать в его казну господареву избу со всем достатком да продать тех седьмых без земли, разлучив всех родичей, помещикам в дальние городы.
Солдаты погнали всех отобранных на господарский двор, в подвал.
После обедни все село высыпало за околицу послушать пришедшего откуда-то юродивого.
Побрякивая тяжёлыми веригами, полунагой человек стоял на пригорке и, воздев к небу руки, выкрикивал что-то нечленораздельное и бессвязное.
Преисполненные благоговейного страха, крестьяне не спускали глаз с юродивого и изо всех сил старались проникнуть в смысл выкриков.
Небо морщилось тёмными тучами, кому-то воровски подмигивало отблесками далёких молний, сворой изголодавшихся псов рычали, припадая к земле, глухие раскаты грома. Юродивый ныл все протяжней, тоскливей, его молодое лицо посинело, у краёв мясистых, чувственных губ закипала пена, а глаза, глубокие, как вздох одинокого человека, в неуёмной кручине уставились неподвижно в прокисшую высь. Вдруг он подпрыгнул, радостно захлопал ладонями по бёдрам, словно увидел наконец того, кого так томительно ждал, и, повернувшись к толпе, отвесил низкий поклон.
– Сподобился! Радуйтесь и веселитесь, православные христианы! Яко узрел я перст, путь указующий убогим людишкам!
До отказа вытянув два пальца, юродивый перекрестился древним русским крестом. Его лицо и глаза приняли осмысленное выражение, от юродства не осталось и следа.
– А вам бьют поклон до земли намедни бежавшие корневские… – огорошил юродивый толпу и неожиданно осёкся.
К околице из господарской усадьбы скакали верховые псари.
– Тот самый. Стрелец Фома! – докатился до слуха людишек рёв головного всадника.
Толпа рассыпалась в разные стороны. Фома стрелой бросился к лесу и вскоре исчез из виду.
На рассвете из подвала вывели приговорённых к кнуту и под мелкую барабанную дробь погнали по деревням.
Каты били крестьян размеренно, с чувством, щеголяя своим умельством друг перед другом и перед понуро шагавшими родичами избиваемых. Голые спины издельных побурели, разбухли, кожа мочалилась; в славу, которую непрерывно пели господарю женщины и дети по приказу дворецкого, вплетались тягучие и липкие, как кровавый след за казнимыми, стоны. По-шмелиному жужжали бичи. Неугомонным стрекотаньем кузнечиков по пыльным дорогам рассыпалась барабанная дробь. Над головами избиваемых кружилось чёрными думками вороньё.
В трёх верстах от села дворецкий, приготовившийся было подать знак для роздыха, в ужасе замер: со стороны Богородского взметнулся к небу огненный столп.
– Горит! – крикнул кто-то в толпе и, не сдерживая буйной радости, закружился волчком.
