Тогда, послушав сторожей, он высунул длинную руку, взял легко и привычно за шиворот Якова, шестипалого, и Яков почувствовал, что идёт легко, как по воздуху, а идёт туда, куда указуют.

И ввёл во вторую палату. И там ослабил руку, державшую за шивороток, и шестипалый остановился, как маятник, и понял, что спущен с виски.

И, не глядя, средним голосом спросила его толстая шуба. Тогда Яков в одно мгновенье стал хитрый и решил, что будет говорить совсем не то, что слышал, а что скажет, что ничего не слышал, – и сразу решил говорить мало и выдумывать, и в то же мгновенье лисья шуба посмотрела на него человеческими глазами, а глаза были скучные, как уголье, когда оно гаснет. И шестипалый услышал, что он рассказывает всё, что слышал и видел, и удивился, что помнит даже такое, о чём не думал.

Тогда лисья шуба подобралась, и скучные глаза ещё раз посмотрели на голову Якова, на его глаза, на шестипалые руки, на младенца косоглазого, что стоял тут же в банке, – и быстро двинулась, прошумела в портретную. А дверь закрылась за шубой. И тогда Яков, стоя на месте, где стоял, присунул быстро голову к двери и поглядел в замочную скважину. Шуба стояла как чёрное поле, и потом поле качнулось и медленно пошло: на воск, на подобие.

И тогда шестипалый увидел колебание, что встаёт воск, и увидел сбоку перст, который указывал: вон. Яков успел отшатнуться: прямо на него, в дверь, выбежал человек в кармазинном, как огненном, кафтане. И он был худой. А толстая лисья шуба волочилась за ним, как живой зверь. Он наткнулся на Якова, на шестипалого.

Тут взглянули два человека в глаза друг другу. Лисья шуба прошла, соболий ворот встал, и нос спрятался. Он задел по дороге китайского бога или же сибирского болвана, и тот покатился, сторожа бросились поднимать. Не обернулся.

А потом – цугами, цугами проехал он куда-то. И все складывали шапки и останавливались.

8

Какая ночь была потом! Серая.

Погода вдруг изменилась – стал ветер, и всё наоборот. То шло к весне, мелкая погода, а теперь приходилось ждать либо холода, либо большой воды. И на небе не было обыкновенных звёзд или луны, а была одна белая дорога, которая кишит малыми звёздами. На небе молочная дорога, а земля чёрная, и ветер и лёд; было хуже видно, чем во тьме. Эта ночь была скучная в Питерсбурке. Это кораблям на адмиралтейском дворе было тяжко: они качались на цепях и урчали.

В Ягужинском доме теперь было тихо, потому что дом притаился и все полегли спать; либо полуспали, либо уж спали до дна, до черноты. Ягужинский дом был теперь как остров в басне, который назывался: гора любезных, до которой не доходят ведомости, и она окружена тихой водой. Потому что неизвестно, что теперь будет и куда ушлют. А что ушлют, все думали так. Пропал, пролетел, ветреница!

А ветреница – сидел теперь тих, похмелье с него спало, и пристало мнение. Он всё не мог вспомнить, что он такое позабыл. Фонарь за окном качался, как утоплый. Потом он читал свой гороскоп, который ему в Вене за немалые деньги составил астролог по лбовым линиям. И находил неверное утешение.

По гороскопу, по латитудинам планет, он был горяч и мокротен, и любовь была ему от народа простого, а не от больших и властных персон. Март знаменовал трудность в его делах ради ненавистных гонений от политичных и придворных врагов на его интересы, прибыли и характер. Март как раз и был теперь, он самый; а на Васильевском острове – враги, и придворные и политичные – всё верно. И, однако, Аригон-звездарь тут же подтверждал, что вышеупомянутые враги не могут учинить никакого действа и он останется сверху, вышний над ними, и победит все противности.

И вспомнил он опять безо всякой данной ему гороскопом причины венскую шляхтянку, от которой был счастлив, потому что не только был её любитель, но и любим ею. Была гладкая, чернобровая, неверные глаза, и губы надуты. И та гладкая, та чванная шляхтянка – она в Вене, а он в Санктпетерсбурке, и их обоих, как верёвочкой, тянет друг к другу, по всей географии – и это есть государственный союз с Веною, всем нужный и полезный. Он без неё жить не может. И того не понимают. Да что уж! Полно. И тому не быть.

А в этом году, говорил звездарь, Сатурн обретается при конце Меркурия. Смертная ненависть министра и его лукавство. Немилость вышних. Замешание. И победа. И жизнь будет расширяться, в добром счастье, до пятидесяти лет и более.

И всё то – обман, и даром плачены деньги.

А венская шляхтянка далеко, и что она теперь делает? Она в приятных беседах или лежит больная. А вот что с ним завтра будет – этого гороскоп не знает. Он подошёл к окну, увидел: олово, ветки, грязь, дымный воздух, и как будто кто там копошится внизу.

И ему показалось: опять его первая жена, изумлённая, дура, – она опять вырвалась, убежала из монастыря и, задрав подол, бегает вокруг дома и срамит его.

Тогда ещё раз всмотрелся и увидел: ветки, грязь, тряпьё старое, грязная Флёра, несущая в мисе нечто. Махнул рукою и отошёл от окна.

На Выборгских восковых тоже была ночь, ночь фабрическая.

Анбар стоял замкнут, все мазанки тоже, и мазанка, где казна, и сарай с печью. На дворе две телеги порожние. Солдат Балка полка бродил за сараем – и вот он услышал тонкие голоса и тогда позвал шведскую собачку:

– Хунцват.

Но собака не лаяла, солдат Балка полка сел на лавку и закрыл глаза, подремал. Потом опять позвал собаку, и та не явилась. Он пошёл к мазанке, где была казна, – и услышал нечто: возня, железный скрып. А когда окликнул, никто не отозвался. И вдруг лёгкий бег, и кто-то огрел его по голове и сказал:

– Эй, гранодир! – и тогда он посклизнулся.

Проснулся, увидел: олово, ветки, ночь фабрическая, и дверь в мазанке открыта. Тогда ударил в трещотки– и понял, что грабёж.

А на Васильевском острове был Меньшиков дом и Меньшикова ночь. В большой теплоте сидел он там и грел свои ноги в чулках-валенках у камеля, который был кафельный, синий, строен в одно время с Петровым. Он смотрел в угольё, оно томилось, и на свой штучный пол, по которому угольё играло, как котята. Он курил длинную свою трубочку и пускал клочьями дым. Он думал, что устал за этот год, но не уклонился в старость, а это в ногах опять явилась старая болезнь, скоробудика[203], которую лечил дважды доктор Быдло[204], да не вылечил. И что летом поедет в Ранбов[205] отдыхать и дом управить. Будет редить большой огород, сделает какой-нибудь грот с брызганием и водотечением, или в саду наставит чуланов мраморных со статуями и горшками, на крыльце уставит новую игру, такую, чтоб шарики в окошечки молотами гонять, – малибанк, – голубятню художник искусства распишет. А игра эта весьма забавна и задирчива и вводит в газард.

Он отдохнёт. Пусть будет в Ранбове роскошество, и возьмёт себе потешную охрану из мальчишков, – как у Салтана, послы говорили. Он усмехнулся и пыхнул трубкою. И цветы сажать. Он любил цветы. Он их в руке разминал и нюхал. И ему ничего не нужно. Только избыть великие убытки и несносные обиды, которые должен до времени сносить. И от кого! От ротозея, площадного человека! Он будет отдыхать в Ранбове, а саму зазвать, и она пущай играет в ту игру, в малибанк. И сватать Марью за царёнка. Только тогда он на ноги встанет. Тогда он и Пашке споёт: «Ай, сват-люли!» Полно ему, Пашке, врать про него: рыба-лещ, минуща вещь. Попоёт он, Пашка, про леща. На помосте! А теперь разве его к самоедам

Вы читаете Екатерина I
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату