Стук подков замер во тьме. А по дому пошло, повторяясь:
– Светлейшего к государю… Светлейшего к государю…
Рота солдат сбежала на лёд, запалила факелы.
Зарево встало над Невой.
Сотни окон зарделись ответно. Отчего сей фейерверк неурочный? Гадают жители. Пожар? Но колокола молчат. Губернатор выехал – известно, кому так светят.
Дорога ёлками обозначена – чего же ещё! Мало ему… Форсу не убавилось. Ишь как полыхает золочёный возок! К Зимнему мчится – знайте, люди! Другой бы присмирел – рассердил ведь царя Данилыч, шибко рассердил.
Царь недавно занемог, слыхать – поправляется. Вот и затребовал дружка своего, обвинённого в лихоимстве.
Неужто конец Меншикову?Александр Данилович сам не знает, что его ждёт сегодня – милость или кара.
Одеваясь, успокаивал жену.
– Зовёт – значит, нужен я.
– Ох, ноет сердце! Спаси Господь!
Металась княгиня Дарья – пугливая, скорая на слезу, – стонала, крестилась.
– Накличешь… Здравствует отец наш – вот главное. Заскучал без меня.
– Ночь ведь на дворе-то.
– Царь первый на ногах. У нас так повелось… Он меня поднимает, я генерала, а генерал – солдата.
Хохотнул, подставил щёку для поцелуя, одарил улыбкой камердинера, часовых у крыльца. Унынье чуждо его натуре.
В возке жарко, раскалённые пушечные ядра, закатанные в железную грелку, глухо громыхают. Пуховые подушки нежат. Скинул с плеч епанчу, подбитую соболем, сел прямо, вскинув голову, – похоже, мчится в атаку. На нём старая армейская униформа, потрёпанная в походах. Выбрал с умыслом… Зелёное суконце стало почти чёрным, позумент выцвел, дымом сражений напитана одежда. Обрати взор на камрата [220], великий государь! Чай, не забыл Азов[221] , не забыл абордаж в устье Невы, не забыл Полтаву[222]…
Улыбка притушена, но не стёрта, тлеет в прищуре цепких голубовато-серых глаз, в изгибе твёрдых бескровных губ. Только пальцы выдают волнение. Длинные, нервные, они теребят галстук.
Обуза на шее…
И тогда не слушались пальцы… Путался, потом обливался Алексашка, рекрут потешного полка, облачаясь в немецкое. Бесстыдно короткие штаны, чулки, башмаки с пряжками – всё чужое, всё противилось, особенно галстук. Эвон где пояс! Православные ниже носят. Недавно бегал по Москве босой, в отцовой рубахе, с лотком, выкликал товар – пироги горячие, с требушиной, с капустой, с кашей… Свершилось чудо, сам Господь указал на него царю. Выхвачен мальчишка из толпы, поднят… Более странно ему, чем радостно. Поди, для смеха взят… Холстина жёсткая, а ты приладь её под подбородком, узел сооруди! И забавлялся же царь-одногодок. Засунул длань, дёрнул – дыханье пресеклось.
Круто взмыла планида Алексашки, вскорости получил офицерский чин и шляхетство. Галстук выдали нарядный, из белого полотна. И всё равно – не смог привыкнуть.
Тесен узел, душит…
Царь, будучи во гневе, стягивал горло сильно, с намёком. Есть, мол, другой галстук, пеньковый.
Гагарину, вон, достался…
До сей поры болтается на площади губернатор Сибири – иссохший, промёрзший. Караульщики отгоняют ворон. Убрать бы висельника, сжечь, пепел развеять… Не велено – урок казнокрадам.
Пылают факелы, кровавая бушует крутоверть. Возникает исклёванная рожа Гагарина без ушей, без носа, две дыры зияют.
Прочь, мерзкое виденье!
О себе надо думать… Васька Долгорукий[223], пакостник, обхаживает царя, разложил счета. Миллионы там, на бумаге… Смеет равнять его – первого вельможу у трона – с грабителем сибирским. Недруги, боярское отродье, злобой исходят – в петлю Меншикова, в петлю пирожника… Выкусьте! Разберётся государь мудрый, ведает он, чья судьба дороже.
Сказал однажды тому же Долгорукому: только Бог рассудит меня с Данилычем.
Только Бог…
Драгоценные слова. Они помогают Александру Даниловичу переносить невзгоды. Был президентом военной коллегии, членом Сената – Пётр, распалившись, уволил. Но в губернаторском кресле Данилыч усидел, полки не отняты – Ингерманландский, гвардии Преображенский. Солдаты, офицеры горой за своего начальника. Князь, губернатор, фельдмаршал – не отнято это, не отнято.
Схлынули факелы, кони взбираются на берег. Загудела под копытами дощатая мостовая, сплошняк вельможных фасадов вытянулся и пропал. Монарший дворец в ряду последний, у Царицына луга – позднее назовут его Марсовым полем. Дверца открылась. Светлейший вылез, крякнул:
– Морозец-то!
И лакей, иззябший на запятках, не увидит его оробевшим, растерянным.
Зимний хоть и расширен, но уступает хоромам Меншикова. Приземист, всего два этажа, крупная лепная корона, венчающая здание, не возвысила – пуще придавила. В спальне царицы темно, мерцает лишь «конторка» царя, где он привык трудиться и спать, да камора соседняя.
У подъезда три экипажа, чьи – не различить, понеже фонари на столбах, питаемые конопляным маслом скупо, едва теплятся.
Лестница крута слишком, узел галстука снова железный, пальцы бессильны. Потом светлейший будет уверять – сразу впилось предчувствие. Пронзило пулей… Раньше, чем лекарственный дух коснулся ноздрей. Раньше, чем Екатерина – простоволосая, в пантофлях, отчего стала ниже ростом, – подалась к нему.
– Александр… Плохо…
Бледна смертельно, брови черноты страшной… Согнутая спина Блументроста[224] в углу – эскулап не обернулся, размешивает что- то, кивая седой головой.
Ночью случилось… Никогда так не мучился – криком кричал, рвал простыню. Теперь, проглотив чрезвычайную дозу успокоительного, дремлет. Надолго ли? Лекарь утешает – кризис, последняя вспышка болезни. Расстроен немец, обвислые щёки студенисто дрожат.
– Урина[225]… Спазм…
Тянуло бранью шарахнуть, оборвать непонятную латынь, но не моги! Обомлеет учёный человек, опрокинет посудину, прольёт целительный декохт.
За дверью раздался стон. Вошли, слуга внёс свечи. Пётр лежал на спине, огромное тело содрогалось, кулаки утюжили одеяло.
Многажды бывал тут губернатор, но ни разу не заставал царя в постели. Ёкнуло сердце… Письменный стол заставлен докторскими склянками и посреди них, подмяв какое-то прерванное писанье, большой кувшин с водой, – должно, олонецкой марциальной