Унесённый волнами народа, Ломоносов очутился у фонарного столба в Морской, на углу разъездной дворцовой площади. Перед ним по Невскому равнялись шеренги преображенцев, семёновцев и конной гвардии; направо, по Морской, – измайловцы, артиллерия и армейские полки.
Кто-то тронул Ломоносова за плечо. Он оглянулся; перед ним стоял Фонвизин.
– Каковы события, каковы! – сказал Денис Иваныч.
– Да, смуты и всякой сутолочи немало! – досадливо ответил Ломоносов, вспоминая о Теплове. – Мах-мах, и увезли, начали новое царение. Всё это больно уж скоро…
– Не понимаю вас, – удивлённо произнёс Фонвизин.
– Не понимаете? А как те-то, сударь, одумаются и пойдут сюда из Рамбова?
– Да кому идти?
– Как кому? У Петра Фёдорыча, друг мой, с голштинцами, помните, более пяти тысяч войска.
– Отстоим, Михайло Васильич, что вы, отстоим! – сказал Фонвизин. – Город оцеплен, и к государыне то и дело подводят языков… слышали, сколько уж явилось с покорностью?.. Оба Шуваловы, Трубецкой, Воронцов; в Кронштадт послан адмирал Иван Лукьяныч Талызин[289] – привести флот к присяге.
– А Миних? – сердито подняв брови, произнёс Ломоносов. – Он один, сударь, чего стоит!
– Что Миних! Старый немчик!.. мы и его…
– Ну, не суди так зазорно! Минихами, брат, не очень-то шутят… Они…
Ломоносов не договорил.
Дворцовая площадь, как по мановению волшебного жезла, вдруг смолкла. Взоры всех обратились к крытому парадному подъезду, выходившему на Морскую. Был девятый час вечера, но на улице было светло. Ломоносов опять где-то в толпе увидел Пчёлкину.
На подъезде в кругу сенаторов, генералитета и первых чинов двора показались два невысокого роста, в лентах и светло-зелёных гвардейских кафтанах, офицера: один живой и худенький, другой плотнее и с виду представительный и важный.
– Батюшки, да ведь это государыня и Дашкова! – произнёс, прикипев на месте, Фонвизин. Он ухватил мягкою, тёплою рукой похолоделую, жилистую руку Ломоносова и более не мог промолвить ни слова.
Екатерина была одета в Преображенский, старой формы кафтан капитана Петра Фёдорыча Талызина; Дашкова – в такой же кафтан лейтенанта Андрея Фёдорыча Пушкина. Придворные рейткнехты[290] подвели к крыльцу белого, в тёмных яблоках, и светло-гнедого коней.
– Садится, садится верхом! – пронеслось в толпе. – Откушала, пресветлая, у окон-то: с улицы было видно…
– Да куда же это?
– В поход, видно…
– В какой?
– Отстаньте, что вы, право!..
Екатерина села на белого, Дашкова – на гнедого коня. Обе отъехали несколько шагов к Невскому и остановились. Волосы Дашковой были подобраны под шляпу. Развитые, светло- русые косы Екатерины густыми, волнистыми прядями падали из-под треугола на зелёный с красным воротом кафтан. Через плечо императрицы была надета андреевская голубая лента.
– Слу-шай! На кра-ул! – раздались слова командира.
Ружья звякнули. Войско отдало честь государыне.
Екатерина, с улыбкой взглянув на Дашкову, ловко вынула из ножен шпагу, хотела её поднять и смешалась. Краска залила ей лицо. Шпага оказалась без темляка.
– Темляк, темляк! – пронеслось в ближних рядах.
Из передней шеренги конногвардейцев, на большом, раскормленном вороном коне, вылетел и подскакал к императрице моложавый и, как девушка, застенчивый, близорукий, круглолицый вахмистр. Он снял с собственного палаша темляк и, приподняв шляпу, дрожавшей рукой почтительно подал его государыне.
– Благодарю! – сказала Екатерина, сдержав лошадь и ласково кивнув ему через плечо.
– Кто это? Кто? – заговорили в рядах.
– Батюшки светы! – произнёс, всплеснув руками, Фонвизин. – Да ведь это наш кандидат в архиереи…
– А ты нешто его знаешь? – спросил Ломоносов.
– Как не знать! За леность и повседневное нехождение в классы, вместе с Новиковым, выключен из наших московских студентов, а теперь масон и друг Орловых.
Кандидат в архиереи в эту минуту был в большом затруднении. Его молодой вороной, став рядом с белым конём императрицы, решительно не хотел отъезжать прочь. Он тронул его шпорами, – конь подался вперёд, фыркнул, но, помня манежную езду, замотал головой и осел