Осенью 1834 года бригаду, в которой служил Бакунин, перевели в Гродненскую губернию. Здесь служба не занимала много времени. Взвод Бакунина был расположен по деревням, рядовые находились в работе по хозяйственной части, и ими занимался ротный командир. Предоставленный самому себе, Бакунин продолжал свое образование: много читал, совершенствовал знания в немецком языке, занимался польским, географией и физикой. Однако необходимость жить в глуши и общество армейских офицеров тяготили его. Он и его родные хлопотали о переводе, но безуспешно.
В начале 1835 года Бакунин получил командировку в Тверь, откуда направился в Премухино. Здесь он решил сказаться больным. Ему было предложено подать в отставку, чем он немедленно и воспользовался.[6]
С выходом в отставку началась новая полоса жизни Михаила Бакунина. Стремление к серьезным занятиям, к этому времени твердо укоренившееся в нем, привело к тому, что, отказавшись от статской службы (на чем особенно настаивал отец), он решил посвятить себя научной деятельности.
В январе 1836 года он окончательно перебрался в Москву, где ранее бывал лишь наездами.
В истории русской общественной мысли 30-е годы XIX века период особый.
Подавленное восстание декабристов наложило свой отпечаток на последующие десятилетия освободительного движения. Поиски новых путей и средств борьбы характеризовали дальнейшее направление общественной мысли. В 30-е годы это были лишь первые, часто робкие попытки.
Общественная и революционная мысль, достигшая в середине 20-х годов наивысшего для того времени взлета, теперь в условиях жестокой реакции, была отброшена далеко назад. Реакционная идеология самодержавия, напротив, достигла, казалось, своего апогея.
Именно в 30-е годы министр народного просвещения граф С. С. Уваров провозгласил свою широкоизвестную формулу «православия, самодержавия и народности», утверждавшую и укреплявшую «охранительные начала».
Именно в эти годы наибольшим успехом у публики пользовались драмы Кукольника, романы Загоскина и Булгарина, пропагандировавшие в доступной широкому читателю форме эти «начала».
Правда, в это же время выходили в свет главы «Евгения Онегина», но многие вольнолюбивые стихи Пушкина продолжали ходить по рукам лишь в списках, Полежаев за свое творчество был отдан в солдаты, Чаадаев за «Философическое письмо» объявлен сумасшедшим.
Вдумчивый летописец эпохи, цензор А. В. Никитенко оставил грустную характеристику этого времени. «Когда мы увидели… что от нас требуют безмолвия и бездействия, что талант и ум осуждены цепенеть и гноиться на дне души… что всякая светлая мысль является преступлением против общественного порядка, — когда, одним словом, нам объявили, что люди образованные считаются в нашем обществе париями; что оно приемлет в свои недра одну лишь бездушную покорность, а солдатская дисциплина признается единственным началом, на основе которого позволено действовать, — тогда все юное поколение вдруг нравственно оскудело».[7]
Слова Никитенко справедливы. Однако нравственное оскудение распространялось не на всех представителей поколения 30-х годов. Среди молодежи были и люди мыслящие, упорно ищущие ответа на важнейшие вопросы общественного развития.
Одни из них пытались, хотя бы теоретически, поднять знамя, выпавшее из рук декабристов, другие в проблемах философии, этики, а порой и в отвлеченных моральных категориях искали ответа на мучительные вопросы современности. Первые — в лице Александра Герцена и его друзей — уже в 1834 году поплатились за свои попытки тюрьмой и ссылкой, вторые — в лице Николая Станкевича и его круга — продолжали свои философские дискуссии. Примкнув к этому последнему кругу, Бакунин особенно сблизился с его главой — Станкевичем.
Сын богатого воронежского помещика Николай Владимирович Станкевич к тому времени уже окончил Московский университет, имел более или менее определенную систему взглядов. «Станкевич, — пишет его биограф П. В. Анненков, — действовал обаятельно всем своим существом на сверстников: это был живой идеал правды и чести, который в раннюю пору жизни страстно и неутомимо ищется молодостью, живо чувствующей свое призвание».[8]
Для И. С. Тургенева Станкевич стал прототипом образа Покорского в романе «Рудин». Характеризуя своего героя, Иван Сергеевич писал:
«Поэзия и правда» — вот что влекло всех к нему. И далее две строчки из стихотворения «одного полусумасшедшего и милейшего поэта нашего кружка»:[9]
Молодые люди, собиравшиеся у Станкевича, угощаясь чаем со скверными сухарями, при сальной свече ночи напролет беседовали, спорили. «В глазах у каждого восторг и щеки пылают, и сердце бьется, и говорим мы о боге, о правде, о будущности человечества, о поэзии»,[10] — так изображал эти вечера Тургенев.
Среди тех, кто составлял кружок Станкевича в начале 30-х годов, был молодой историк С. М. Строев, выступавший позднее в печати в духе скептической школы историка Каченовского; П. Я. Петров, ставший позднее известным знатоком восточных языков и профессором Казанского университета; поэт В. И. Красов, учившийся на одном курсе со Станкевичем и печатавший свои стихи в «Телескопе»; А. П. Ефремов, кандидат словесных наук и наиболее близкий друг Станкевича; К. С. Аксаков, по характеристике Анненкова, тогда «германизирующий философ», а по словам Белинского — «благороднейший, честнейший юноша», но имеющий «узкость, китаизм, несмотря на глубокость духа»; поэт И. П. Клюшников и, наконец, В. Г. Белинский.[11]
Какие же интересы объединяли этих молодых людей?
Обратимся к свидетельству К. Аксакова: «Кружок Станкевича отличался самостоятельностью мнений, свободою от всякого авторитета…
В этом кружке выработалось уже общее воззрение на Россию, на жизнь, на литературу, на мир — воззрение большею частью отрицательное. Искусственность российского классического патриотизма, претензии, наполнявшие нашу литературу, усилившаяся фабрикация стихов, неискренность печатного лиризма — все это породило справедливое желание простоты и искренности, породило сильное нападение на всякую фразу и эффект…
Кружок этот был трезвый и по образу жизни не любил ни вина, ни пирушек, которые если случались, то очень редко, и, что всего замечательнее, кружок этот, будучи свободомыслен, не любил ни фрондерства, ни либеральничания, боясь, вероятно, той же неискренности, той же претензии, которая была ему ненавистнее всего; даже вообще политическая сторона занимала его мало…» [12]
«Исключительно умозрительным» назовет Герцен направление этого кружка. Однако «умозрительность» эта была скорее внешней. Проблема человека, его назначение — вот что вполне реально волновало Станкевича и его друзей. «В человеке жизнь сознала себя отдельно. Он весь центр этой жизни в миниатюре. Разум, воля, чувство — три действительные направления человеческой жизни, которые он переносит в жизнь всеобщую».[13]
Эти мысли высказывает Станкевич, еще не читая Шеллинга. С немецкой философией он знакомится по Кузену и, лишь окончив университет, в 1834 году приступает к изучению в подлинниках сначала Шеллинга, а затем Канта и Фихте.
Вот в этот период, а именно в октябре 1835 года, к кружку Станкевича и присоединяется Бакунин. Знакомство двух молодых людей произошло еще в марте 1835 года у Бееров в Москве, но обстоятельства сблизили их несколько позднее, во время визита Станкевича в Премухино.
Семья Бееров с начала 20-х годов поддерживала дружеские отношения с Бакуниными. Особенно близкая дружба завязалась между сестрами Наталией и Александрой Беер и молодым поколением Бакуниных.
Станкевич был частым гостем в московском доме Бееров. Бывали здесь Красов, Клюшников и другие