– Я об этом не вёл переговоров ни с моим повелителем, ни с министрами, но как частный человек думаю…
– Не продолжайте. Я не хочу ставить вас в затруднительное положение. Сама вижу, что вашему двору теперь не до военных авантюр. Третье сословие требует слишком много… Предстоит целая буря… У руля там стоят люди не слишком решительные и смелые, беспечные даже, могу сказать. Ничего не приготовлено, нет ярких решений… Знаете, порою мне сдаётся, ваш трон похож на тяжкую колесницу с надломленной осью, уносимую конями, которые закусили удила…
– Образное сравнение, ваше величество… но более подходящее к сарматам и скифам, чем к нашему весёлому народу, к галлам, государыня.
– Не обижайтесь, Сегюр. Я вам верю, люблю вас, потому, может быть, не очень выбираю образы и слова… Но как сказать иначе, если за короткое время у вас столько раз меняли министров и всю систему управления… У вас, где жизнь давно идёт твёрдой колеёй…
– В чужих делах так трудно разбираться, государыня. Вы только что прекрасно доказали это, разбирая нападки на Россию.
– Да я и не нападаю на Францию. Это – чудесная страна. Её постигло несчастье. Безумие, зараза, как вы недавно сказали сами. А средство для лечения такое простое… Я успевала с ним даже тут, в моей ещё полупросвещённой, полудикой стране, – среди стольких бурь, бушевавших вокруг меня, после стольких гроз, отголоски которых ещё встретили моё воцарение в стране… Я чужой явилась, не правнучкой Мономахов и святых князей, как ваш король, потомок древнейшей родной династии…
– Но тогда я спрошу, чем успели вы, государыня, добиться таких волшебных результатов?..
– Чем?.. Чем, хотите знать? – помолчав, переспросила Екатерина. – Да в двух словах могу вам передать: пока я была великой княгиней и видела, что творится вокруг, я поняла самое главное, как не надо управлять. О, нет сомнения: две недели власти, как ею пользовалась дочь Великого Петра… как она царила десятки лет… И меня бы постигла участь моего покойного повелителя и супруга… Как постигла она его… за тот же грех… А если подумать о годах императрицы Анны? Ужас! Вспомнить страшно. Она, нет, вернее, министр её, этот зверь, Бирон, казнил и сослал ни за что больше семидесяти тысяч людей… Могу поклясться: по доброй воле не делала и не сделаю этого в России. Вот первое, что приняла я за правило… Там остаётся немного… Как жить, как вести своё маленькое хозяйство…
– В шестнадцать тысяч квадратных вёрст, государыня…
– Да-да. Я как-то уж говорила вам… То, что передумано мною за долгие годы, пока я была почти узницей в качестве великой княгини, дало мне материала и работы на добрых десять-пятнадцать лет после воцарения… А там явился навык, дальше колесница идёт своим ходом. Наметила я себе план управления и поведения в делах, от которого не уклоняюсь никогда. Воля моя, раз высказанная, остаётся неизменной. И лишь стараюсь высказать её возможно менее поспешно… У нас здесь всё постоянно. Каждый день походит на те, что предшествовали ему. Меняются с годами и обстоятельствами люди, но не дела, не ход политики. А как все знают, на что могут рассчитывать, то никто и не беспокоится. Даю я кому-либо место, он может увериться, что сохранит его за собой, если только не совершит преступления. Это даёт всему твёрдость.
– Но, государыня… если вы убеждаетесь… что ошиблись? Что сановник или избранный вами министр совершенно не пригоден? Как же тогда?
– Пустое… Я бы оставила его на месте, а сама работала с каким-либо из способных его помощников. А сам министр сохранил бы и пост свой, и положение… Сохранил бы и меня от нареканий, что я плохо выбираю слуг для России, для трона, для земли.
– Это очень мудрёно, конечно, но осуществимо лишь в вашей благословенной стране, государыня…
– У полудиких скифов и сарматов?.. Ничего. Я не обидчива. Вот почти весь мой секрет. Остаются пустяки. Я наказываю даже сильно виновных лиц только тогда, когда начнут меня понуждать к этому со всех сторон… причём сама помогаю этим понуждениям. Отказывать в излишних просьбах я поставила несколько людей, на которых и падают нарекания за отказы. Милости раздаю сама… Хвалю громко, при всех… Браню наедине, втихомолку, но сильно… Затем… Да вот, должно быть и всё…
– Исключая ум, отвагу и постоянное счастье, о которых почему-то не помянули вы, государыня…
– Когда я умру, пусть люди и Бог помянут меня с ними вместе, граф… А теперь вернёмся к нашему стаду… Не могу я забыть прусского короля-забияки. Что думает о себе этот молокосос? Я научу его, как надо заниматься своим ремеслом, – пусть даже не встречу помощи ни от Версаля, ни откуда в мире… А всё-таки прямо сознаюсь: сейчас мы очень слабы. И попробуйте написать Монморену всё, что касается Фридриха с его Пруссией… Видите, Сегюр, за доверие я отплатила, как умела, тем же.
– Я тронут, верьте, государыня… Больше: я изумлён. Столько лет я имею счастье видеть, знать вас…
– И не узнали сполна? Это участь всех людей. Поди, и Екатерина Сегюра знает не больше, чем он её… Время всё кажет в настоящем виде и цвете… А чтобы уж дойти теперь до конца… Мы долго толковали. Поди, теперь только и говору там, во всём дворце, что о беседе, которую так горячо и пространно мы ведём. Ничего. Пусть после обеда поломают голову. Это полезно и для желудка… Скажите…
Екатерина вдруг поглядела прямо в глаза дипломату, словно желая отрезать возможность дать неверный ответ:
– Скажите прямо, что вынудило вас провести два дня в Гатчине, у моего сына,[123] у великого князя Павла? Что могли вы с ним найти общего? О чём толк шёл? Все эти годы, что вы здесь, я не слыхала о дружбе между вами. Что же так, вдруг? Только правду… или вовсе ничего. Я настаивать не стану.
– А мне нечего скрывать, государыня. Недалёк день моего возвращения на родину.