– Не русская правда, а немецкая!
– Самодержавие злейшее!
А Пестель, ничего не видя и не слыша, продолжал говорить, как будто наедине с собою.
Голицын вглядывался в него, и маленький человек со спокойным лицом, в треуголке и сером плаще вспоминайся ему на высотах Шевардинского редута, в пороховом дыму и в огне, над грудами убитых и раненых, ходивший взад и вперёд шагами такими тяжёлыми, что, казалось, не от пушечных выстрелов, а от этих шагов дрожит и стонет земля. Маленький человек похож был на свою собственную куклу, автомат в музее восковых фигур. Неземная тяжесть, роковая одержимость. Как будто не сам он двигается, а кто-то двигает, дёргает его, как Петрушку за ниточку.
Пестель вынул из портфеля перечерченную военную карту Российской империи, разложил её на столе и начал объяснять разделение областей будущей Российской республики, с новою столицею, соединяющей Европу с Азией, Нижним Новгородом, под названием Владимира, в честь св. Владимира. Карта приложена была к Русской Правде.
– Неубитого медведя шкуру делим, – заметил кто-то.
– А Польша где?
– Здесь, – указал Пестель на карту.
– Как здесь? За рубежом?
– Да, отделена от России.
– Не знаю, как вы, господа, – вдруг побледнел и вскочил Рылеев, – а я никому не позволю разыгрывать в кости судьбу моей Родины!
Повскакали и другие, закричали в ярости:
– Не позволим! Не позволим!
– Вот они, Южные, вот куда гнут!
– Кромсать Россию! Да чёрт вас дери с вашею республикою!
– Предатели!
– Враги отечества!
Неистовый Кюхля схватил карту и разорвал её пополам. Председатель изо всей силы звонил в колокольчик, но долго ещё шум не унимался.
– Я полагаю, господин полковник, что отторжение столь коренных областей, как Польша, от державы Российской многим не понравится, – начал было Трубецкой примирительно, когда стало потише.
– А я полагаю, господин председатель, что мы исповедуем либеральные взгляды не для того, чтобы нравиться людям, из коих большинство глупцы, – усмехнулся Пестель так высокомерно, что даже кротчайшего Трубецкого передёрнуло.
– А главное, хамы все; не от огня или потопа, а от хамства погибнет земля! – выпалил вдруг доселе безмолвный Каховский и опять замолчал на весь вечер.
– С одним не могу никак согласиться, – заключил Рылеев, – в республике вашей смертная казнь уничтожается, а вам без неё не обойтись, гильотина понадобится, да ещё как: нам же первым головы срубите…
– Не гильотина, а пестелина! – крикнул Бестужев.
Одоевский закорчился и закашлялся от смеха так, что должен был выйти в другую комнату.
Голицыну казалось, что все, навалившись кучею, бьют спящего или пьяного.
Заранее предчувствуя победу, Муравьёв попросил слова. Заговорил – и с отрадою почувствовали все, как вещи, сдвинутые Пестелем, возвращаются на старые места; опять становится всё нетяжким, негрозным, неответственным; режущая бритва окутывалась ватою; ледяные кристаллы таяли и превращались в тёплую воду.
Муравьёв доказывал необходимость медленного действия.
– В самой натуре постепенное течение времени даёт жизнь, рост и зрелость всему; крупные же и быстрые события производят вихри, бури, землетрясения и разрушения. Точно так же народу, пребывавшему века без сознания вольности гражданской, дарование оной располагаемо должно быть с постепенностью. Поставлять же внезапно и насильственно на место правления законного самовластия временных диктаторов – людей, никому не ведомых, – есть дело безрассудное. Уверены будучи в том, – заключил оратор, – что Россия не может быть иначе управляема, как монархом законным и наследственным, отвергает Северное общество всякую мысль о республиканском образе правления и единственной целью своей полагает конституцию монархическую.
– Браво, браво, Муравьёв! – закричали и захлопали ему те же, кто давеча кричал и хлопал Пестелю.
– Не бывать республике!
– Да здравствует монархия!
– Да здравствует конституция Северная!
Голицын давно уже видел, как лицо Пестеля бледнело, искажалось и в тускло-чёрных глазах загорался тяжёлый, припадочный блеск. Вдруг ударил он изо всей силы кулаком по столу.