тоже с улыбкой, и спросил: – Вы куда?
– Домой, – ответил Голицын, чтобы узнать, не обрадуется ли он, по обыкновению, что его оставляют в покое.
– Заняты?
– Нет.
– Так пойдёмте ко мне. Знаете что, Голицын? Я ведь с вами давно говорить хотел, да всё боялся…
– Чего же боялся?
– Да вот, как батька мой говорит; с важными господами вишен не ешь, как бы косточкой глаз не вышибли.
– Вы так обо мне думали?
– Ну не сердитесь. Я теперь не так…
– А как?
– Теперь, – засмеялся Борисов, – как дедуся-пасечник наш говорит: вижу по всему, что вы человек как человек, а не то, что называется пан.
– Ну и слава Богу!
– Не сердитесь?
– Да нет же, какой вы, право, чудак!
Голицын вдруг почувствовал, что Борисов тихонько жмёт ему руку.
– Вам Бестужев говорил о Славянах?
– Говорил.
– Не поняли?
– Не совсем.
– Да ведь просто?
– Иногда простое понять труднее всего.
– Вот именно, – подхватил Борисов, – самое простое – самое трудное. Но вы понять можете: слепенького поняли и жида поняли; значит, и нас поймёте…
Он говорил теперь связно и внятно, как будто совсем другой человек; и лицо – другое, новое. «Какое милое лицо, и как я его раньше не видел!» – удивился Голицын.
Борисов жил на выезде из города, у Богуславской заставы, в крошечной хатке с двумя каморками, почти без мебели. «С хлеба на квас перебивается», – вспомнилось Голицыну.
Когда они вошли, молодой человек, сидевший у окна и что-то рисовавший, с милым, грустным и больным лицом и с глазами, такими же тихими, как у Борисова, вскочил в испуге и, не здороваясь, убежал в соседнюю каморку, где заперся на ключ. Это был Андрей Иванович, брат Борисова.[279]
Хозяин показал гостю коллекции бабочек и других насекомых, а также рисунки животных, птиц, полевых цветов и растений.
– Это всё – Андрей Иванович. Не правда ли, мастер? – сказал он с гордостью.
В самом деле, рисунки были прекрасные.
– Жарко здесь, и мухи. Пойдёмте-ка в сад, – предложил Пётр Иванович.
Голицын понял, что он не хочет беспокоить больного брата.
У хатки не было сада, она стояла на пустыре. Перелезли через плетень в чужую дьячковскую пасеку, забрались под густую тень черешен и уселись в высокой траве на сваленные колоды ульев. За плетнём, над белой дорогой, воздух дрожал и мерцал от зноя ослепительно; а здесь, в тени, было свежо; струйка воды журчала по мшистому жёлобу, и тихое жужжание пчёл напоминало дальний колокол.
– Ну говорите: чего же вы не поняли? – начал Борисов.
– Цель вашего общества – соединение славянских племён в единую республику? – спросил Голицын.
– Да. Федеративный союз, подобный древнегреческому, но гораздо его совершеннее.
– Какие же у вас средства к тому?
– Средства? Да те же, что и у вас, десятое дело, пожалуйста. Ну там, возмущенье, свержение династии… ну и прочее. Вы же знаете…
Говорил, видимо, чужое, заученное и для него самого не важное; помолчал и прибавил уже иначе, с усмешкой печальной и ласковой:
– Мы ведь сначала о средствах почти и не думали, мечтали сделать переворот с такою же лёгкостью, как парижане меняют старые моды на новые. Ни о чём не заботились, как в раю жили, ждали чудес, верили, скажем горе: «Сдвинься!» – и сдвинется. Только впоследствии увидели, как трудно всё… Да, многое придётся оставить, ежели соединимся с Южными. А жаль. Хорошо было; так уже больше не будет.