Тот ничего не ответил, подошёл к столу, где всегда стояла для него бутылка рому, налил, выпил и тяжело опустился в кресло у камина. В движениях его, кособоких, ползучих, как у краба, который под камень прячется, в искажённом лице («вся рожа накосо», – вспоминал впоследствии Волконский), в рыжих волосах взъерошенных и в бегающих глазках было что-то зловещее.
«Уж не пьян ли?» – подумал Волконский.
– Какие новости? – проговорил, наконец, Дибич сдавленным голосом и расстегнул воротник мундира, как будто задохся. – А вот какие: курьер из Варшавы вернулся ни с чем…
– Как ни с чем?
– А так, что поворот от ворот: депеш моих не распечатали и курьера не приняли, тотчас же ночью спровадили вон из города, запретив, чтобы с кем-нибудь виделся…
– Что вы говорите? Что вы говорите? – воскликнули вместе Виллие и Волконский.
– Не верите, господа? Я и сам не поверил. Да вот прочесть не угодно ли?
Дибич подал письмо. Волконский стал читать и побледнел.
– Что такое? Что такое, Господи?
Виллие тоже прочёл, и лицо у него вытянулось.
Письмо было от великого князя Константина Павловича. Он сообщал, что, с соизволения покойного государя императора, уступил право своё на наследие младшему брату, великому князю Николаю Павловичу, в силу рескрипта его величества от 2 февраля 1822 года.
«Посему ни в какие распоряжения не могу войти, а получите вы оныя из С.-Петербурга, от кого следует. Я же остаюсь на теперешнем месте моём и нового государя императора таким же, как вы, верноподданным. А засим желаю вам лучшего».
– Какой же рескрипт? – спросил Виллие, опомнившись.
– Не могу знать, – ответил Дибич.
– Государь ничего не говорил вам?
– Ничего.
– Но последняя воля?..
– Последняя воля его неизвестна.
– Как же перед смертью не вспомнил?
– Да вот, не вспомнил, – должно быть, забыл.
– И вы забыли?
– Я? Нет, я не забыл, я имел честь докладывать его сиятельству неоднократно, – злобно посмотрел Дибич на Волконского.
Но тот ничего не ответил: сидел, как в столбняке.
– Что такое? Что такое, Господи?.. – шептал, точно бредил; вдруг вскочил, всплеснул руками и вскрикнул: – А присяга-то как же, присяга-то?..
– Ну, что ж. Вчера присягнули одному, завтра присягнём другому. С присягой, видно, не церемонятся, – усмехнулся Дибич, и лицо его ещё больше перекосилось. – Только вот примет ли Николай Павлович корону, это ведь тоже ещё неизвестно… Ну, а пока – междуцарствие. Государь умер, наследника нет, и неизвестно, чья Россия…
Дибич встал, подошёл опять к столу, налил и поднял стакан:
– Честь имею поздравить, господа, с двумя государями… или ни с одним…
И выпил. Виллие хотел что-то сказать, но Дибич остановил его:
– Стойте, ещё не всё, это сюрприз – номер первый, а вот и номер второй. В бумагах покойного я нашёл донос о политическом заговоре обширнейшем, распространённом в войсках по всей империи. Не сегодня завтра начнётся революция. Может быть, уже и началась где-нибудь, а мы тут сидим и не знаем…
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! – пролепетал Волконский и хотел ещё что-то прибавить, но язык отнялся, голова закинулась, лицо помертвело: он лишился чувств.
– Э, чёрт! Этого ещё недоставало, – проворчал Дибич. – Что с ним? Удар, что ли?
Когда Виллие смочил ему виски водою, развязал галстук и дал понюхать соли, Волконский очнулся, но размяк, раскис окончательно.
«Калоша старая!» – подумал Дибич с презрением.
Вдруг обе половинки двери из уборной с шумом распахнулись, высунулась голова Егорыча внезапно, как будто нечаянно, но тотчас же спряталась, и, шурша шёлковой рясой, вошёл в комнату о. Алексей, такой величавый, благообразный и торжественный, что никто не подумал бы, что он с пьяным лакеем у дверей подслушивал. Проходя мимо сидевших у камина трёх собеседников, поклонился низко, почтительно. Не до него им было, но если бы вгляделись пристальней в лицо его, то увидели бы, что он усмехается в свою белую бороду такой язвительной усмешкой, как будто хотел сказать:
– Ну, вот вам и шиш под нос!
В то же день и час выходил за таганрогскую заставу, по большому почтовому екатеринославскому тракту, человек лет под пятьдесят, с котомкой за плечами, с посохом в