молча, потом вдруг поцеловала и заплакала.

– Какая я злая девчонка, скверная! – улыбнулась сквозь слёзы. – Ну, конечно, вместе… вместе любить вас будем!

– А знаете, Маринька, розовенькую-то книжку, кажется, не вы читали, а я… Все умные люди – дураки ужасные! – улыбнулся он тоже сквозь слёзы. Теперь уже знал, что она всё понимает, видит всё изнутри, как будто входит сердцем в сердце.

О том, что замышлял убить отца Софьи, императора Александра Павловича, всё-таки страшно было сказать. Хотел утаить, но не мог – сказал и об этом. Сначала не поверила; допытывалась, как будто не понимала:

– Её отца убить хотели? И она это знала?

– Знала.

– Быть не может! – всплеснула руками горестно. – Ох, не надо об этом! Не говорите. Я сейчас не пойму – лучше потом…

Иногда входили в комнату и мешали им; но только что они оставались одни, она торопила его:

– Ну, рассказывайте, рассказывайте. Что же дальше?

Когда стемнело и зажгли свечи – перешли в голубую диванную, ту самую, где виделись в последний раз перед Четырнадцатым. Здесь уже никто не мешал.

Маринька села на то же место, как тогда, у окна, где стояли пяльцы с начатой вышивкой, белым попугаем на зелёном поле – Потапом Потапычем; жёлтый хохолок его так и остался неоконченным. В углу тускло горела карселевая [77] лампа в матовом шаре, а от окон падали на пол косые четырёхугольники лунного света. К вечеру вьюга затихла. Разорванные тучи, то тёмные, то светлые, с отливом перламутровым, неслись по небу как привидения; и прозрачные цветы мороза на окнах искрились голубыми сапфирами.

Голицын рассказывал о Южном тайном обществе, о Сергее Муравьёве и его Катехизисе. И по тому, как Маринька слушала, чувствовал, что она понимает, что это для него главное.

– «Цари прокляты суть Богом, яко притеснители народа, – читал наизусть слова Катехизиса. – Для освобождения родины должно ополчиться всем вместе против тиранства и восстановить веру и свободу в России. Раскаемся в долгом раболепствии нашем и поклянёмся: да будет един царь на небеси и на земли – Иисус Христос».

– Да ведь Христос на небе? – простодушно удивилась она.

– И на земле, Маринька.

– Где же на земле? Что-то не видно, – удивилась ещё простодушнее.

– Оттого и не видно, что вместо царя Христа царь Зверь. Надо Зверя убить.

– Для Христа, убивать разве можно?

Давеча боялся, что она не поймёт; и вот теперь было страшно, что слишком хорошо понимает. Восемнадцатилетняя девочка, почти ребёнок, обличала последнюю тайну, последнюю муку его.

Вдруг встала, наклонилась, положила ему руки на плечи и заглянула в глаза.

– Валерьян Михайлович, во Христа-то вы веруете?

– Что вы, Маринька…

– Веруете? Да?

– Верую во единого Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Единородного, иже от Отца рождённого прежде всех век, – произнёс Голицын торжественно.

– Ну, слава Богу! – вздохнула она с облегчением и перекрестилась. – А то все говорят: бунтовщики – безбожники. Вот я и подумала… Уж вы на меня не сердитесь, сама знаю, что дура! Папенька, бывало, сказывал: «Не всему верь, что люди говорят; своим умом живи». Да своего ума-то нет, вот горе!

Замолчала, задумалась, как будто стараясь что-то вспомнить.

– Ах, вот на кого похоже! – вдруг вспомнила радостно. – Погодите-ка, что я вам покажу…

Выбежала и вернулась с маленькой книжкой в чёрной коже, тиснённой золотом, – одним из тех альбомов, в которых уездные барышни записывали стишки на память. На первой странице – Амур в виде пастушка, сидящий над речкой, а внизу стихи:

Теперь уж всё изменой дышит, Теперь нет верности нигде: Амур, смеяся, клятвы пишет     Стрелою на воде.

И тут же комплимент: «Ваши чёрные глаза, Marie, носят траур по тем, кого белого света лишили».

Отыскала страницу и указала. Он прочёл поблёкшие строки, написанные крупным и круглым старинным почерком:

«Дочери моей возлюбленной Мариньке. Да пошлёт тебе Господь спутника жизни, не богатого и не знатного, но доблестью сердца украшенного, по сему изречению Российского автора преизящнейшего, Александра Николаевича Радищева.

Если бы закон, или государь, или какая-либо на земле власть подвизала тебя на неправду и нарушение добродетели, пребудь в одной неколебим. Не бойся ни осмеяния, ни мучения, ни болезни, ни заточения, ниже самой смерти. Ярость мучителей твоих раздробится о твердь твою, – и поживёшь на памяти благородных душ до скончания веков.

Павел Толычёв».

– Господин Радищев папенькин друг был, – похвастала она и перевернула страницу. – А вот ещё.

Он прочёл:

Помни, Мария, Слова преблагая С е м я  Ж е н ы  с о т р ё т  г л а в у  З м и я. Александр Лабзин

– Тоже приятель папенькин, – опять похвастала.

– Так вот вы чья крестница – Лабзина и Радищева! – улыбнулся ей Голицын радостно. Ему казалось, что они породнились новым родством таинственным.

– А вы думали что! – засмеялась она и зарделась. – Ну, рассказывайте, рассказывайте! Что же дальше?

Когда он рассказал о том, как Четырнадцатого на площади Николай расстрелял толпу безоружную, – она прошептала, бледнея:

– Да, убить Зверя!

«А разве можно убивать для Христа?» – теперь уже не спросила. И он почувствовал, что не только поняла, но и приняла всё до конца, – и в этой последней тайне, последней муке

Вы читаете Николай I
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату