– А костры зачем?
– Шельмовали и мундиры жгли.
– Смотрите, музыканты, – указал Пестель на стоявших за виселицей, перед эскадроном лейб-гвардии Павловского гренадерского полка, музыкантов. – Под музыку вешать будут, что ли?
– Должно быть.
Так всё время болтали о пустяках. Разве только Рылеев спросил о «Русской Правде», но Пестель ничего не ответил и махнул рукой.
Бестужев, маленький, худенький, рыженький, взъерошенный, с детским веснушчатым личиком, с не испуганными, а только удивлёнными глазами, похож был на маленького мальчика, которого сейчас будут наказывать, а может быть, и простят. Скоро-скоро дышал, как будто всходил на гору: иногда вздрагивал, всхлипывал, как давеча во сне: казалось, вот- вот расплачется или опять закричит не своим голосом: «Ой-ой-ой! Что это? Что это?» Но заглядывал на Муравьёва и затихал, только спрашивал молча глазами: «Когда же гонец?»
«Сейчас», – отвечал ему Муравьёв так же молча и гладил, по голове, улыбался.
Подошёл о. Пётр с крестом. Осуждённые встали.
– Сейчас? – спросил Пестель.
– Нет, скажут, – ответил Рылеев.
Бестужев взглянул на о. Петра, как будто и его хотел спросить: «Когда же гонец?» Но о. Пётр отвернулся от него с видом почти таким же потерянным, как у самого Бестужева. Вынул платок и вытер пот с лица.
– Платок не забудете? – напомнил ему Рылеев давешнюю просьбу о платке государевом.
– Не забуду, не забуду, Кондратий Фёдорович, будьте покойны… Ну, что ж они… Господи! – заторопился о. Пётр, оглянулся: может быть, всё ещё ждал гонца или думал: «Уж скорее бы!» – и подошёл к обер-полицеймейстеру Чихачёву, который, стоя у виселицы, распоряжался последними приготовлениями. Пошептались, и о. Пётр вернулся к осуждённым.
– Ну, друзья мои… – поднял крест, хотел что-то сказать и не мог.
– Как разбойников провожаете, отец Пётр, – сказал за него Муравьёв.
– Да, да, как разбойников, – пролепетал Мысловский: потом вдруг заглянул прямо в глаза Муравьёву и воскликнул торжественно:
– «Аминь глаголю тебе: днесь со Мною будеши в раю?»
Муравьёв стал на колени, перекрестился и сказал:
– Боже, спаси Россию! Боже, спаси Россию! Боже, спаси Россию!
Наклонился, поцеловал землю и потом – крест.
Бестужев подражал всем его движениям, как тень, но, видимо, уже не сознавал, что делает. Пестель подошёл ко кресту и сказал:
– Я хоть и не православный, но прошу вас, отец Пётр, благословите и меня на дальний путь.
Тоже стал на колени; тяжело-тяжело, как во сне, поднял руку, перекрестился и поцеловал крест.
За ним – Рылеев, продолжая чувствовать на себе каменно давящий взгляд Каховского.
Каховский всё ещё стоял в стороне и не подходил к о. Петру. Тот сам подошёл. Каховский опустился на колени медленно, как будто нехотя, так же медленно перекрестился и поцеловал крест. Потом вдруг вскочил, обнял о. Петра и стиснул его шею руками так, что, казалось, задушит.
Выпустив его из объятий, взглянул на Рылеева. Глаза их встретились. «Не поймёт», – подумал Рылеев, и страшная тяжесть почти раздавила его. Но в каменном лице Каховского что-то дрогнуло. Он бросился к Рылееву и обнял его с рыданием.
– Кондрат… брат… Кондрат… Я тебя… Прости, Кондрат… Вместе? Вместе? – лепетал сквозь слёзы.
– Петя, голубчик… Я же знал… Вместе! Вместе! – ответил Рылеев, тоже рыдая.
Подошёл обер-полицеймейстер Чихачёв и прочёл сентенцию. Она кончалась так:
– «Сих преступников за их тяжкие злодеяния повесить».
На осуждённых надели длинные, от шеи до пят, белые рубахи-саваны и завязали их ремнями вверху, под шеями, в середине, пониже локтей, и внизу, у щиколоток, так что тела их были спелёнуты. На головы надели белые колпаки, а на шеи – четырёхугольные чёрные кожи; на каждой написано было мелом имя преступника и слово: «Цареубийца». Имена Рылеева и Каховского перепутали. Чихачёв заметил ошибку и велел переменить кожи. Это была для всех страшная шутка, а для них самих – нежная ласка смерти.
Кутузов подал знак. Заиграла музыка. Осуждённых повели. Виселица стояла на помосте; на него надо было всходить по деревянному откосу, очень отлогому. Всходили медленно, потому что скованными и связанными ногами могли делать только самые маленькие шаги. Конвойные поддерживали и подталкивали их сзади.
В это время палачи намазывали верёвки салом. Старый унтер, гренадер, стоявший с краю шеренги, у виселицы, поглядывал на палачей и хмурился. Знал, как вешают людей: во время походов суворовских, в царстве Польском, жидков-шпионов перевешал с дюжину. Видел, что верёвки смокли от ночной росы: сало не пристанет, – туги будут; петля слабо затянется и может соскользнуть.
Осуждённые взошли на помост и стали в ряд, лицом к Троицкой площади. Стояли в таком порядке, справа налево: Пестель, Рылеев, Муравьёв, Бестужев, Каховский.
Палач надевал петли. В эту минуту лица всех осуждённых были одинаковы: спокойны и как будто задумчивы.
Когда уже петля была на шее Пестеля, в сонном лице его промелькнула мысль. Если бы можно было выразить её словами, он думал так: «За ничто умираю или за что-то? Узнаю сейчас».
Колпаки опускали на лица.
– Господи, к чему это? – сказал Рылеев. Ему казалось, что не только от пальцев, но и от жёлтого, обтянутого лоснящейся кожей лица чухонца пахнет салом. Страшная тяжесть опять навалилась. Но Каховский улыбнулся ему, и эту последнюю тяжесть он отшвырнул, как лёгкий мячик.
Улыбнулся и Муравьёв Бестужеву: «Будет гонец?» – «Будет».
Палачи сбежали с помоста.
– Готово? – крикнул Кутузов.
– Готово! – ответил подручный.
Чухонец изо всей силы дёрнул за железное кольцо в круглом отверстии сбоку эшафота. Доска из-под ног осуждённых, как дверца люка, опустилась, и тела повисли.
«У-ух!» – глухим гулом прогудело от кучки народа на Троицкой площади до войска, окружавшего виселицу: вся толпа, как земля от свалившейся тяжести, ухнула. Не сразу поняли: было пятеро, осталось двое, – где же трое?
– Э, чёрт! Что такое? Что такое? – закричал Кутузов с лицом перекошенным, пришпорил лошадь и подскакал.
О. Пётр выронил крест, взбежал на помост и заглянул сначала в дыру, а потом – на три болтавшиеся петли. Понял: сорвались.
Унтер был прав: на смокших верёвках петли не затянулись как следует и соскользнули с шей. Повисли двое – Пестель и Бестужев, а трое – Каховский, Рылеев и Муравьёв –
