радостно.
Вера шла, бойко постукивая каблуками, направляясь по Владимирскому проспекту в Кузнечный переулок – к Достоевскому. Она поднялась на четвёртый этаж скучного и тёмного доходного дома[153] и позвонила в колокольчик на пружине.
За дверью послышался тяжёлый кашель, звякнул откладываемый крюк, и дверь медленно открылась. Отворил её сам писатель.
– Простите, Фёдор Михайлович, – сказала робко Вера, – могу я попросить у вас несколько минут времени?
– По делам редакции? – стоя в дверях, сказал Достоевский.
– Нет… По личному, очень важному делу.
Достоевский внимательно из сумрака прихожей вгляделся в смущённое, порозовевшее лицо Веры, окинул взглядом её скромный, но дорогой костюм, попятился назад и приглашая рукою войти, сказал:
– Тогда пожалуйте ко мне, в кабинет.
Несмотря на то что день был светлый, солнечный, в кабинете Фёдора Михайловича было сумрачно. Единственное окно с двойными рамами, выходившее на тенистый петербургский двор, было мутно и запыленно. Между рамами, в вате с пёстрыми шерстинками, были вдвинуты стаканчики с ржавой водой. Большой стол стоял боком к окну. Он был завален рукописями и длинными полосами корректурных гранок. На полу лежали перевязанные верёвками высокие стопки книг «Дневника писателя». Против стола был книжный шкаф, два кресла и широкий диван, обитый потёртым коричневым репсом[154]. На круглом столе подле дивана – графин с водой и два гранёных стакана. Керосиновая лампа под зелёным картонным абажуром стояла на письменном столе. Всё это мелькнуло, как в тумане, перед глазами смущённой Веры, но запомнилось навсегда.
Писательская бедность, большой, тяжёлый, одинокий труд, борьба с врагами, завистниками и ненавистниками, временами, вероятно, томящая усталость и мучительная болезнь, казалось, смотрели из этой скромной обстановки.
– Я к вашим услугам, сударыня, – сказал Достоевский, подвинув кресло Вере, и сам тяжело опустился в широкое кресло у письменного стола.
Вера молча смотрела на сухое, измождённое лицо писателя. Из-под низко опущенных над глазными впадинами тонких прямых бровей сосредоточенно и умно глядели тёмные, ушедшие в себя глаза. Они напомнили Вере другие глаза. Вот так же пристально, бывало, смотрел на неё духовник в институте, когда, трепетная и верующая, смущённая и пристыженная, стояла она за ширмами, на клиросе, и готовилась каяться в своих детских грехах. Фёдор Михайлович не духовник, не священник, святости сана нет на нём, и Вера пришла к нему не с грехами и покаянием, но с вопросами и сомнениями.
– Так в чём же дело? Садитесь, пожалуйста, – повторил Достоевский. – Я вас слушаю.
– Простите, пожалуйста, – сказала Вера и замолчала.
В кабинете было жарко, и Вера расстегнула кофточку и сняла с шеи шарфик. Потом решилась и начала говорить то, что давно в бессонные ночи придумала сказать:
– Это очень бесцеремонно и неумно с моей стороны. Вы же меня совсем не знаете… Но мне так трудно все эти дни. Всё это время я боролась с собою… У меня столько сомнений… Мои дядя и троюродный брат уехали на войну… Кругом люди едут на войну… Но ведь война – это ужас! Война – это умышленное убийство! – с отчаянием почти прокричала Вера. – И как совместить это с правдой, о которой вы так много и так сильно писали… Я ищу и хочу знать эту правду. И я слышала, что и народ русский ищет и верит в правду. Как же поймёт народ войну? Как? Что скажет он, когда г о н я т его на войну…
– Он и д ё т на войну, – тихо вставил в страстную речь Веры Достоевский.
– Идёт, – как бы не веря своим ушам, повторила Вера. – Идёт… Но разве он понимает, зачем он идёт?.. Убивать!.. Славяне… Славянский вопрос? Доступно это его пониманию? Я понимаю, мой дядя, он это знает – он это изучал… Но народ?.. Они, мужики то есть, они, я знаю, и газет не читают…
– Да, конечно, – серьёзно и вдумчиво начал Достоевский, – про славян и славянский вопрос народ наш в массе своей ничего не знает. Может быть, один кто-нибудь на много сотен тысяч, деревенский грамотей или побывавший в городе человек слыхал, что есть там какие-то сербы, черногорцы, болгары, единоверцы наши… Но весь народ-то наш, почти весь, или в чрезвычайном большинстве, слышал и знает, что есть православные христиане под игом Магометовым, что они страдают и мучаются… Что самые святые для нас, христиан, места – Иерусалим, Афон – принадлежат иноверцам. Ведь столько паломников ежегодно со всей святой Руси идёт поклониться гробу Господню. Ну и приносят оттуда вести о том, как мучительно тяжело там православным… Вот эти-то самые муки от иноверцев, эта несправедливость, эта неправда и известна народу… Вот почему так охотно жертвуют все – и простые и знатные – на добровольцев.
– Да… Добровольцы… Это другое… Но вы знаете, что война уже объявлена…
– Конечно, знаю… Но ведь это, сударыня, война, ещё неслыханная никогда… Да было ли когда-нибудь, чтобы война начиналась не для того, чтобы отнять жизнь и свободу, поработить народ, а напротив – за слабых и угнетённых, для того, чтобы им дать и жизнь и свободу. Эта неслыханная в мире цель войны для верующих в Христа – утвердила веру в них… а для холодной, материалистической Европы явилась большим соблазном. И Европа нам не поверила. Она возмутилась, назвала нашу войну коварством… И испугалась… И пугает Европу не то, что война может усилить Россию, но то, что Россия способна на такое благородство, на какое Европа не способна. Предприниматъ что-нибудь не для прямой своей выгоды материалистической Европе кажется столь непривычным, столь вышедшим из международных обычаев, что поступок России принимается Европой как варварство отставшей и непросвещённой нации, способной на низость и глупость затеять в наш век что- то вроде прежде бывших в тёмные века крестовых походов. Так перевернулись понятия, что Европе это кажется безнравственным и угрожающим её будто бы великой цивилизации.
– Это говорите вы, Фёдор Михайлович, и я вас понимаю вполне, но как поймёт всё это народ?
– Характерной чертой русского народа является искание правды и беспокойство о ней… С этого, кажется, мы и начали нашу беседу с вами. И наш народ теперь именно и обеспокоен нравственно. Обеспокоен судьбою тех несчастных, кто страдает от турок.
– Да, – тихо сказала Вера… – Всё это ясно… Но как совместить это с тем, что сказано: «не убий»?.. Там насилие. На него ответить насилием ещё большим!.. Вот где, мне кажется, лежит зло войны. Война – это страшный бич.
– Не всегда война бич!.. Иногда война – спасение.
– Как же это может быть?..
– Всё зависит от цели войны. В нынешнем случае – какая великодушная цель! Освобождение угнетённых!.. Идея войны бескорыстна и свята!
– Ужас!..
– Да, верно – ужас… Но и гроза – ужас. Валит деревья, молнией сжигает дома… Но и очищает воздух. Эта война тоже очистит воздух от скопившихся миазмов. Она излечит наши души, прогонит позорную трусость и лень. Эта война укрепит слабых сознанием нашего самопожертвования. Дух всего русского народа, а с ним и освобождённого славянства подымется и воспарит от сознания солидарности и общего единения, составляющих то, что мы называем нацией!.. Ведь, сударыня, нет ничего выше сознания исполненного долга!.. А
