ворот, били дробь барабаны и нельзя было разобрать, что такое кричал Михайлов.
Вера пошла с толпою за колесницами. Всё время грохотали барабаны. Возбуждённо гомонила толпа.
Ни от кого Вера не слышала слов сожаления, сочувствия, милосердия, пощады. Ненависть и злоба владели толпой.
– Повесят!.. Их мало повесить… Таких злодеев запытать надоть.
– Слышь – её, значит, в колесницу сажают, ну и руки назад прикручивают, а она говорит «Отпустите немного, мне больно». Ишь, какая нежная, а когда бонбы бросала, не думала – больно это кому или нет? А жандарм ей и говорит: «После ещё больней будет».
– Генеральская дочь, известно, не привычна к такому.
– Живьём такую сжечь надобно. Образованная…
– Те мужики по дурости. А она понимала, должно, на какое дело отважилась.
Войти на Семёновский плац Вера не решилась, да и протолкаться через толпу было непросто. Она стояла в переулке и слышала барабанный бой и то, что передавали те, кто взобрался на забор у Семёновских казарм и с высоты видел всё, что делалось на плацу.
– Помощники палача, – говорил кто-то осведомлённый, – из Литовского замка взяты молодцы, под руки ведут Желябова; и не упирается – смело идёт… Красивый из себя мужчина… Ведут Рысакова. Ослабел, видно… под руки волокут. Вот и остальных поставили под петлями…
Забили барабаны, и гулкое эхо отдавалось о стены высоких розовых казарм. Потом наступила тишина. Сверху пояснили:
– Читают чего-то.
– Прокурор приговор читает, – поправили его.
– И не прокурор вовсе, а обер-секретарь Попов, – пояснил тот, кто всё знал.
– Священник подошёл с крестом. Целуют крест…
– Неверы! А, видать, народа боятся. Себя показать не хотят.
– Желябов молодцом, что солдат, стоит пряменький, а Перовская ослабела. Валится, помощники поддерживают.
За спинами Вера ничего не видела, но по этим отрывистым словам она мучительно и явственно переживала всю страшную картину казни.
– Целуются друг с дружкой, видать, проститься им разрешили.
– Поди, страшно им теперича!
– Ну, как! А убивать царя шли – пожалели ай нет?
– Рысаков к той маленькой подошёл, а она отвернулась.
– Значит, чего-то не хочет… Злая, должно быть. На смерть оба идут, а всё простить чего-то не желает.
– Змея!
– Мешки надевают… Саваны белые… Палач поддёвку снял… Лестницы ставит.
Опять забили барабаны, и мучительно сжалось сердце Веры. В глазах у неё потемнело. Ей казалось, что вот сейчас и она вместе с ними умрёт.
Вдруг всколыхнулась толпа. Стоном понеслось по ней:
– А-а-ах-хх!
– С петли сорвался!..
– Который это?
– Михайлов, что ль… Чижолый очень. Верёвка не сдержала.
Из толпы неслись глухие выкрики:
– Его помиловать надоть!
– Перст Божий… Нельзя, чтобы супротив Бога!..
– Простить, обязательно простить! Нет такого закона, чтобы вешать сорвавшегося.
– Завсегда таким бывает царское помилование. Пришлёт своего флигель- адъютанта…
Глухо били барабаны.
– Вешают… Снова вешают…
– Не по закону поступают.
– Опять сорвался. Лежит. Обессилел, должно быть.
– Третий раз вешают… Верёвка, что ли, перетирается?..
– Вторую петлю на него набросили.
– Ну и палач! А ещё заплечных дел мастер прозывается. На хорошую верёвку поскупился…
– Уж оченно он чижолый, этот самый Михайлов.
И ещё минут двадцать в полном молчании стояла на площади толпа. Должно быть, тела казнённых укладывали в чёрные гробы, приготовленные для них подле эшафота.
Потом толпа заколебалась, пошатнулась и с глухим говором стала расходиться. Послышались звуки военной музыки, игравшей весёлый марш. Войска уходили с Семёновского плаца.
Вера тихо шла в толпе. Вдруг кто-то взял её за руку выше локтя. Вера вздрогнула и оглянулась. Девушка в плохонькой шубке догнала Веру. Она печальными, кроткими глазами, в которых дрожали невыплаканные слёзы, внимательно и остро смотрела на Веру.
Вера видела эту девушку на встрече Нового года на конспиративной квартире у Перовской, она не знала её фамилии, но знала, что звали её Лилой.
Они пошли вместе и долго шли молча. Реже становилась толпа. Вера и Лила вышли на Николаевскую улицу. Впереди них шла, удаляясь, конная часть, и трубачи играли что-то бравурное. Звуки музыки плыли мимо домов, отражались эхом и неслись к весёлому синему весеннему небу. Окна домов блистали в солнечных лучах. Становилось теплее, и свежий ветер бодро пахнул морем и весною.
– Вы знаете, Лила, – тихо сказала Вера, – я хотела бы умереть вместе с ними.
– Я понимаю вас, – ответила Лила, – я тоже.
Весёлые, бодрящие звуки музыки неслись от круглого рынка; сверкали на солнце копья, древки пик голубою кисеёю дрожали над чёрными киверами. Лила шла и декламировала:
Бывают времена постыдного разврата…
Ликуют, образа лишённые людского,
Клеймёные рабы…
Вера тяжело вздохнула и низко опустила голову.
XXXIII
Вера замкнулась в себе. Больше месяца она не выходила из дому. Она мучительно переживала всё то, что произошло на её глазах и с нею самою за эти два последних года. Часами она читала Евангелие и Молитвослов[226] или сидела долго, долго, устремив прекрасные глаза в пространство и ни о чём не думая. Внутри её совершался какой-то процесс и приводил её к решению. Но в церковь она не ходила и к священнику не обращалась. Она боялась священника. В тайну исповеди она не верила, да и как сказать всё то, что было, когда она сама не разобралась как следует во всём происшедшем. Она старалась определить степень своей вины в цареубийстве и вынести себе