глубоко заложенной любви к России, о гордости за её громадность и о преклонении перед всемогущим, всевысочайшим царём. Где это всё теперь?
В гимназии любимым автором Тихомирова стал Писарев, и все детские верования растворились и улетучились. Как скоро он переменился! Вспомнил молебен в Феодосии по случаю избавления царя от пули Каракозова и то, как Тихомиров с товарищами вёл себя – несерьёзно, со смешками. В либеральных гостиных уже поговаривали, будто Комиссаров спьяну, нечаянно толкнул руку убийцы, а Каракозова после пытали.
Отец его соседа по парте, весьма преуспевающий чиновник, говорил за обеденным столом: «Да, конечно, Каракозову не удалось – так его все поносят, а если бы удалось, то спасибо бы сказали…» В классе царили республиканские убеждения и никто ни слова не сказал в защиту монархии. В учебниках и на уроках учителей твердилось одно: времена монархии – пора реакции, а времена республики – эпоха прогресса. Лишь отец, врач-офицер, а затем генерал, собственным чувством, тёплым отношением к императору Николаю I, примерами проявления величия его духа заронил в душе ребёнка начала монархизма. Но противостоять океану демократического республиканизма не было никакой возможности.
Тихомиров с гимназических лет чувствовал себя революционером. Все, кого он читал, выставляли именно революцию в качестве неизбежного блага. У его поколения революция стала верой. И не было ни малейшего подозрения, что она может не случиться. Все Карлейли[42], Добролюбовы, Чернышевские, Писаревы – то есть всё, что молодёжь читала и о чём слышала, – твердили, будто мир развивается революциями. Тихомиров принимал эту мысль за аксиому, равнозначную соображению о движении Земли вокруг Солнца. Такая же безусловная вера была и в отношении социализма, хотя сам он понимал это учение крайне смутно. Точно так же молодёжь делалась материалистами. Этот юношеский материализм доходил до полного кощунства. В гимназии говели обязательно. Но Тихомиров хорошо помнил, как его товарищ в шестом или седьмом классе, взявши в рот святое причастие, не проглотил, а вышел потихоньку на улицу и выплюнул его на землю. И потом рассказывал об этом с полным самодовольством.
Такое нигилистическое воспитание, при всей его резкости, было, однако, исполнено противоречий. Идеи коммунизма противоречили безграничной свободе; отсутствие обязательности – требованиям нравственности; статус республики – полной невозможности построения её в евроазиатской России. Вдобавок все эти идеи своей тлетворностью подрывали основы русской души: химерическое блуждание в потёмках с закрытыми глазами. Но такой хаос можно было вынести лишь по молодости, свежести сил, юношеской безответственности, на заре жизни. А кроме того, думалось: впереди университет, который разрешит окончательно все больные вопросы, укажет, что и как делать, внесёт в хаос порядок, свет и мысль.
И вот университет…
– Товарищи! Товарищи! – вопил Михельсон. – Давайте-ка грянем нашу, студенческую! – И, лукавя в мелодии, затянул:
Соседка Тихомирова, жарко дыхнув на него пивом, подхватила:
Пение сделалось всеобщим; молчал лишь Тихомиров. «Ну вот, – рассуждал он про себя, – и всё философское содержание студенческого бытия: вино да бабы. Султан ласкает в гареме жён, но не может выпить. Он жалкий человек. К услугам папы римского все вина, зато он лишён женщин. И этот лишь достоин жалости. То ли дело студент!..»
Хор перекрыл между тем рёв Шульги, державшего на коленях Фрузю:
– Всё, всё надо менять, – думал вслух Тихомиров. – И государственное устройство, и набившие оскомину шаблоны студенчества. Революция? Но как её осуществить? Долгим просвещением народа? Или, быть может, через государственный переворот?..
С университетской скамьи, от alma mater[43], которая не раскрывала, а душила всё путное, Тихомирову открылся один путь: в революционеры.
7
По России шёл голод[44], и революционеры уже работали в глубинке, объясняя, что все беды идут от царя и правительства, а вовсе не от засухи и недорода.
Решением Александра II наследник был назначен председателем особого комитета по сбору и распределению пособий голодающим. Так как самый тяжкий неурожай поразил Смоленскую губернию, то обследовать положение туда выехала специальная комиссия, составившая подробные отчёты. В них отмечалось, что обстановка серьёзная, но не критическая и что губернские власти вполне справляются со своими обязанностями. Совсем иные впечатления сложились у доверенных лиц наследника – князя Мещерского и Козлова, которые объехали некоторые деревни Вяземского уезда.
Александр Александрович принял их в Аничковом дворце; ожидалось, что приедет ещё Победоносцев, недавно назначенный сенатором.
– Положение крестьянина ужасно! – волнуясь, рассказывал Мещерский. – Но сам крестьянин как бы не понимает этого. Он даже не задумывается о предстоящей весне.
– Мужик надеется на то, что его пропитает Отец Небесный, – вставил Козлов. – А приходит голод, и он только покорно говорит: «Прогневил, видно, Господа за грехи наши!»
– Тут невольно подумаешь, а не рано ли предоставили крестьянина самому себе, – осторожно заметил Мещерский.
– Ну уж нет, Владимир Петрович, это уже слишком, – остановил его цесаревич. – Этак мы посягаем на великие реформы моего отца и нашего императора!
А в душе шевельнулось: «Верно, что рано!»