все ворочается да вздыхает, сокрушается – зря то не сказал, зря это… Потом встал, допил остатки, захмелел и рухнул в постель.
А я уж представляла, как оно дальше будет: днем будет охать, что голова трещит, проклинать незваных гостей, а вечером к дружкам за советом потащится. Они ему за рюмкой живо тревогу разгонят: «Да брось ты, Винцас! Плюнь, прошли те времена…»
Вот уж сколько времени пролетело, как не стало Винцялиса, а я и сейчас себя поедом ем, простить не могу: что мне стоило в тот последний день исполнить его просьбу – сварить щи из кислой капусты? Осерчала я за ту пьянку, назло на стол макароны выставила да еще съехидничала:
– По радио передавали – человеку много мяса есть вредно…
Бедняга лишь вздохнул тяжело, молча поел, взял косу и ушел. Кто ж мог знать, что видимся мы в последний раз?..
И рассказать не могу, как все случилось, и молчать нет мочи. Нервный доктор меня утешал, говорил, что не виновата я вовсе и не стоит понапрасну болезнь наживать… Но ведь что было, то было. Отправилась я вечером за коровой, которую в рубаху смешную вырядила. Иду, а сама думаю: «Вот будет кто мимо проезжать, увидит такое диво, зазевается – и в столб…»
Подумала, а рубаху с Буренки все равно не сняла, хотя и жара спала, и слепней поубавилось. Не иначе, как захотелось мне, чтобы увидел корову кто-нибудь и своей такой же наряд справил. Теперь вон и машины в чехлы одевают, в лесу деревьев молодых не жалеют, лишь бы автомобиль в тень засунуть, а живая тварь, выходит, мучайся, потому как дешевле машины стоишь, да?.. Ну и ненавижу я весь этот треск да вонь… А одна из них будто в отместку возьми да задави моего Винцялиса…
Вечером так тяжко на душе у меня стало, сердце так и щемит… Думала, к дождю. Вышла во двор белье поснимать, а тут Рена вбегает, вся в слезах: папочка на дороге неживой лежит! Схватилась я, как утопающий, за полотенце на веревке и замертво рухнула.
Откачали меня – вроде соображаю все, спрашиваю спокойно, всех ли на поминки пригласили, чем угощать будем, а потом снова как в яму… И чудится мне, что сижу я в полутемной каморе за станком и так мне хочется в восемь челноков полотно выткать, да только все не на ту подногу нажимаю… В каморе полно народу, каждый совет норовит дать, а матушка, царство ей небесное, браниться принялась… У меня же дела чем дальше, тем хуже: нитки рвутся, нитяницы одна за другую цепляются, и получается не узорчатая простыня, а неплотное, все в затяжках да узелках, рядно. Привалилась я к станку, а сама плачу, рыдаю в голос, покуда сестричка не возвращает меня к жизни:
– Визгирдене! А Визгирдене!.. Успокойся, не волнуйся!..
Я же снова как ни в чем не бывало – кто венки сплетет да кто гроб понесет, – а они мне объясняют, что Винцялиса моего неделю назад схоронили…
Подлечили меня немного, и полотно уже больше не мерещилось… Раз пришла Рена ко мне в больницу с каким-то парнем длинноволосым, неряшливым, как велит мода, да и вообще на девку смахивающим, Чесловасом Гудасом зовут. Это он тогда рядом с отцом в машине сидел и пальцем на корову нашу в плаще показал. Винцас, видать, домой ее привести хотел, из-за горки машину не заметил, вот и пропал ни за что…
Рена моя повеселела, на кровать уселась – и ну щебетать, чисто ласточка: «Гудасы вовсе не такие уж свиньи – вон какой гроб красивый заказали, а Чесловас апельсинов, колбасы тебе накупил…»
– Чего уж там, говорю, спасибо вам, – а сама вижу – длинноволосый этот уже ручку Ренину гладит. Не приведи господь, думаю, отца задавил, а теперь в зятья начнет набиваться.
Что это я о Винцасе да о Винцасе, а про дочку так и не рассказала. Выросла девонька, как та лилия белая под окном: ухожена, досмотрена, незапятнана-незамарана. В прошлом году, когда школу закончила, Винцас хотел, чтобы с нами осталась, не умчалась, как остальные, в город. Мы, пожалуй, даже рады были, что не поступила она на свой английский, к нам вернулась. Уж как она, бедняжка, убивалась, все нас винила, будто совсем мы в своей дыре заскорузли – ни знакомых у нас в Вильнюсе, ни приятелей, некому словечко за нее замолвить… Одни, говорят, взятку кому-то умудрились сунуть, другие профессоров поприжали… Отец никак верить не хотел, а дочка его фамилиями забросала… Не выдержал тогда Винцас и говорит:
– Уж коли ученый человек свиньей остается, грош цена такому ученью! На что нужны тогда книжки, если ты впустую их читаешь, а одного понять не можешь – не в городе, не за городом, не на столе, не в постели, не в сундуке или кармане таится счастье человека, а вот тут, тут!.. – а сам все в грудь себя пальцем тычет.
– Да что ты? Вот уж не знала… – передразнила его Рена. – То-то, я гляжу, ты который день не просыхаешь, видать, тоже от счастья… Того, что за четыре с копейками…
– Что-что, а уж копейки в отцовском кармане считать вы любители, – отрезал Винцас. – После таких ласковых речей, известное дело… запьешь и опохмеляться не захочется, скорей в расход пойдешь, докучать никому на земле не будешь…
– Ну, будет тебе, будет глупости болтать, – не выдержала и я. – Ты погляди, что нынче на вечеринках творится. Не только парни – девки к стакану прикладываются. Как же без этого петь да танцевать? Для пущего веселья… А уж коли увяжется парень девушку домой провожать, то знай – ручку подержать ему мало…
– Поэтому-то хоть вяжите, не останусь здесь ни за что! – выкрикнула Рена. – Сами видят, что тут за болото, и все равно удерживают!
– Ничего, не все же сбегут, кое-кто и останется… – вздохнул Винцас, и я догадалась, что он снова посокрушался, отчего бог не дал нам сына. Муж мне как-то сказал, что сварганил бы парня получше себя, а раз уж не получилось, разбирайся, Эляна, со своей дочкой сама.
– Мама, посоветуй, что мне делать? – спросила меня Рена в следующее посещение. – Помнишь того чернявого из Вильнюса?