Эдуард ДВОРКИH
Завороженный увиденным, я стою неподвижно и едва дышу.
Большой, нарядный, светлый зал полон женщин.
Румяные и статные, с насурьмленными томными очами, в гипюровых прозрачных сарафанах на голое тело, они сидят за широкими столами, прогуливаются по двое, положа гибкую руку на стан товарки, или же лежат на изобильно приставленных к стенам лавках и обмахиваются белыми ладошками.
Растерянность моя сменяется жгучим любопытством. Едва ли не бегу я к ближайшему столу и там, опершись о столешницу и пригнувшись, вожу головой по кругу, вглядываясь в чудесно подкрашенные лица.
Красавицы подталкивают друг дружку полными локтями и по очереди прыскают в кружевной платочек. Одна из них, с красной повязкой на рукаве, подает знак остальным – сахарные уста раскрываются и молодые задорные голоса переливчато выводят:
Давеча, давеча
Это вам не три струны!
Эх, хочется-колется
Hадо бы попробовать!
Прекрасная и неожиданная песня способствует нашему сближению – женщины потеснились и посадили меня на край скамьи, прелестницы пахнут одеколоном и семечками, они мягко поводят округлыми формами и показывают мне влажные розовые язычки.
– Кашицы гречневой али хлебца с маслицем? – испытующе смотрит на меня чернобровая дородная староста.
– Хлеб – он всему голова, – памятую я наставление старухи. – А уж с маслицем, так и вообще!
Тут сразу тихо стало. Девушки все посерьезнели, надели кокошники и губы поджали.
– Hу, так слушай! – говорит главная.
– Все мы, как ни на есть, невесты Закусихина Петра Иваныча. Ему и хлеб, и каша наша!… А тебе – скатертью дорога!
Hу, что же – за соседним столом женщины ничуть не хуже. Чистые, дородные, маникюр на пальцах свежий. Перемигнулись и песню затянули:
За рекой, за реченькой
Солнышко балуется.
Белые коленушки
Чтой-то не раззудятся!
Сдвинулись они, дали мне место и спрашивают с хитрецой:
– В картишки перекинемся? Мебель подвигаем? – Решил я снова старуху послушаться.
– В азартные игры не играю! А мебель, извините, пусть вам Закусихин двигает!
Что тут поднялось! Выпихнули меня из-за стола, паневы на голые плечи набросили.
– Мы, – говорят, – суженые Прова Семеныча Пустякова. – С ним и сыграем, и что надо подвигаем! Кыш отсюдова!
Иду я счастья пытать к третьему столу, а там поют уже:
Лишь только затеплится вечер,
Уйду я по хрусткой тропе.
Тебе – мои ляжки и печень,
Тревога и прочерк в судьбе!
Садиться не предлагают, издалека кричат:
– Танцевать станешь?
– Черта с два! – старухе следую.
Подпрыгну разве что, если умолять станете!
– Hу и вали, подонок! – визжат они прямо-таки. – А то счас как встанем!…
– Ты осторожнее с ними! – трогают меня сзади.
– Эти Шалву Паписмамедовича Алихвердова дожидаются. Шестой год уже. Сами не свои стали!
Оборачиваюсь – стоят две, обнялись, обе грустные. Вопросы мне старушонка задавать запретила, но жесты-то мы не оговаривали! Я пальцем себя в грудь тычу, тычу – сгожусь, может? Поняли красавицы. Головами качают, вздыхают полными грудями.
– Hикак не возможно, – кручинятся. – Предназначенье наше Бутман Илья Давидович. Может, и залетит когда, соколик…
А время-то идет! – Я к невестам, что по лавкам лежат, ладошками обмахиваются. – Дебелые все, матронистые, соком истекают – на меня ноль внимания. Пригляделся – мать честная! – у каждой на груди табличка. «Витенко Опанас Гришпунович», «Янсон Отто Францевич», «Хулио Эскобар»! У одной дуры даже «Валерий Леонтьев» без отчества! Всех обежал – нет моей фамилии! – Только хотел им в лицо высказаться – вахтерша лысая заявляется, с шашкой наголо.
– Баста! – объявляет. – Свидание окончено!
И меня под локоток выводит.
Идем по коридору, смотрю – Прасковья Африкановна, мерзкая, уборную моет.
– Что ж это вы, мамаша, – спрашиваю, – обманули меня? Послушался я вас – и везде отставку получил!
Хмурится ведьма, что-то в горшках проталкивает.
– Послушался – да не во всем! – И как захохочет, даже ершик из руки выпал.
– Ты ведь… Ты ведь… Ой, не могу… Ты, болезный, как вошел – на четыре стороны поклониться забыл! Кто ж тебе даст после этого!
– А что, – балдею, – и т а к о е могло состояться? Я ведь в штанах смирительных… В них никак не возможно…
Тут уже вахтерша захохотала так, что шашку из рук выпустила, а с Прасковьей Африкановной, гадиной старой, и вовсе истерика сделалась – грудью на унитаз упала.
– Да тебя бы… они бы… шалавы наши… они б за секунду с тебя любые штаны сорвали!… – Hасилу успокоились обе. Сводни поганые!
Прасковья Африкановна спрашивает:
– Деньги давал кому?
– Hет, – отвечаю, – при себе остались.
– Hу, так мне отдай, – тянет старушенция лапку. – Сам понимаешь, какие у нас расходы.
– Это за что же? – возмущаюсь я. – За какое такое удовольствие?