проливать ничью кровь? Уж я-то по крайней мере, рядом с ними жалкий, ничтожный пигмей, не способный даже воспротивиться гнусному, людоедскому приказу — стрелять в безоружного и беззащитного человека. Потому что, если я откажусь, меня ждет его судьба. Вот так же быть поставленным лицом к строю, и солдаты, стоящие теперь слева и справа от меня, не моргнув, всадят в мою грудь свинцовые пули, еще дремлющие в холодных магазинах их винтовок. А уж сержант Котов, тот пальнет в меня с превеликим наслаждением. И не в грудь, а в лицо, чтоб обезобразить труп.

Они стояли не шевелясь и, конечно, не слышали ничего из речи, которую сытым голосом держал командир нашего батальона, толстый, грузный капитан, нацепивший ордена и медали на обе стороны своего суконного кителя. Он был без шинели, но в кожаных черных перчатках. Я тоже не разбирал слов, потому что, как и осужденные, лихорадочно размышлял, словно мне, как и им, осталось жить на земле считанные минуты.

Вдруг я поймал себя на том, что сам факт таких моих размышлений свидетельствует о моей коммунистической неполноценности, потому что коммунист не должен знать колебаний и, как верно заметил мне сержант Котов, делить весь мир на две части: кто не с нами, тот против нас. Я даже скосил глаз на соседа слева, такого, как я, молоденького солдатика, курносого, с небритым пушком на короткой верхней губе: не подслушал ли он моей мысли. Он усердно хмурил белесые брови, уставившись на командира батальона. В голосе капитана не было ни злости, ни суровости. Он произносил страшные слова, последние услышанные на этом свете девятью обреченными, таким обычным, даже домашним голосом, что мне послышалось, он сытно икнул в одном месте, прикрыв рот перчаткой.

— Принести девять винтовок, — велел в заключение капитан, — и положить перед ними. Даю им последний шанс.

Два солдата притащили охапками винтовки и разложили их на земле так, чтобы каждая оказалась перед одним из обреченных. После чего солдаты поспешно отошли, словно опасаясь, что мы раньше времени начнем стрелять и зацепим их. Это напоминало какую-то зловещую игру, в которую молча и сосредоточенно играли не дети, а взрослые люди, вырядившись в одинаковые серые шинели и только девятерых оставив на холоде без них.

— Крайний слева! — окликнул капитан.

Босоногая шеренга шевельнулась, задвигала стрижеными головами. Стоявший крайним слева никак не мог понять, что это к нему обращается командир батальона.

— Ты! Ты! — подтвердил капитан. — Три шага вперед! Марш!

Желтые босые ноги, поколебавшись, сделали неуверенные два шага и потом еще один короткий шажок, уткнувшись в железный затылок приклада лежавшей на земле винтовки.

— Та-а-ак, — протянул капитан, — Готов защищать социалистическую Родину? Возьмешь винтовку?

Сектант стоял без движения, лишь губы на его небритом лице шевелились. Должно быть, молился.

— Берешь? — рявкнул капитан. — Последний раз спрашиваю.

Губы сектанта зашевелились быстрее, он спешил, пока еще жив, закончить молитву.

— Взво-о-од! — нараспев сказал капитан. — Изготовиться к стрельбе.

Слева и справа от меня зашевелились солдаты, поднимая винтовки и устанавливая их дулом вперед, с упором приклада в плечо. Я еле успел проделать то же самое. Теперь впереди нас покачивались темные, с синевой, винтовочные дула, все теснее сходясь на фигурке сделавшего три шага вперед солдата. У меня вспотели ладони, и щека, прижатая к прикладу, взмокла. Сквозь прорезь прицельной рамы я отчетливо видел небритую тощую шею с прыгающим кадыком.

— По крайнему слева-а… — снова завел капитан нараспев. — И пока только по нему… По изменнику Родины… По презренному дезертиру… взвод… залпом… пли!

С голых деревьев взлетело в небо черное облако галок, слитный гром двух десятков выстрелов забил наглухо уши. Отдача больно ударила прикладом в мое плечо. Но глаза продолжали ясно видеть. И видел я, как покачнулся небритый, босоногий человек, неловко взмахнув руками, и ничком упал на лежавшую на земле винтовку, словно в последний миг раздумал и бросился ее поднимать, да споткнулся и растянулся на ней.

Птичья стая, тревожно горланя, растянулась, редея, над лесом.

— Следующий! — издалека донесся до меня голос капитаны. — Второй слева! Три шага вперед!

Другой босоногий оторвал взгляд, прикованный к лежащему впереди мертвому товарищу, дернул головой и пальцем ткнул себя в грудь.

— Меня, что ли?

— Тебя! Три шага вперед!

— Беру! — закричал босоногий. — Не убивай! Беру!

Он мелкими шажками подбежал к винтовке, лежавшей на земле возле убитого, неумело поднял ее и прижал плашмя к груди. И тут же дрогнула вся шеренга. Остальные семеро, не дожидаясь окрика капитана, тоже подобрали винтовки.

— Взвод! — удовлетворенно прокричал капитан. — Отставить! Винтовки к ноге!

Сердце мое прыгало в груди. От радости, что убийство кончилось, и восемь человек остались живыми. И от горькой безысходности, на моих глазах, герои-идеалисты перед реальной угрозой смерти дрогнули, отреклись от своих священных заповедей, одним словом, заложили душу за право остаться в живых. Я понял, что стал послушным винтиком той машины, которая сокрушит все на своем пути, раздавит все без колебаний, и, если я оступлюсь и подвернусь ей под колеса, рассчитывать на пощаду не придется.

Следовательно, отныне я должен выполнять любой ее приказ, не размышляя, не мудрствуя. Единственное условие, чтобы уцелеть, остаться живым человеком, дышать воздухом, радоваться птичьим голосам, это перестать размышлять и задумываться. То есть перестать быть человеком.

С таким настроением я отправился через неделю на фронт в длинном товарном составе, в одной теплушке с двумя из раскаявшихся сектантов. Их распихали по разным взводам. Сержант Ваня Котов всю дорогу не спускал с них бдительного глаза. Он даже в окопах в первые дни следил за ними: стреляют ли, или делают только вид. Но скоро пришел конец подозрительности и недоверию.

Немецкий снаряд угодил прямым попаданием в нашу траншею. Убив наповал всех, кто там был. В том числе и сержанта Ваню Котова. Развеяв по ветру его мечту: вернувшись с войны с партийным билетом, сажать других на трактор и покрикивать на них.

Этот же снаряд, чтоб покойному сержанту не было уж совсем обидно, прошил осколками и меня. Часть из них вынули в госпитале, другие сами выходили из моего тела в разные годы после войны, а один, для памяти, остался навсегда. Он вонзился в сердце, застрял в нем и прирос к мускулу. Трогать его было рискованно, и судьбе было угодно оставить меня доживать свой век с кусочком железа в сердечной мышце. Я скоро привык к нему и надолго забывал о его существовании. Медицинская комиссия даже сняла с меня инвалидность и лишила той крохотной пенсии, которую платили мне после госпиталя. Я был молод и чувствовал себя совершенно здоровым. Лишь при резкой перемене погоды мой железный сосед начинал беспокоиться в моем сердце, причиняя мне мучительные боли, заглушить которые никаким лекарством не удавалось. Но стоило уравновеситься погоде, и мой осколок засыпал, боль улетучивалась, и я оживал и радовался жизни. Возможно, с большей жадностью, чем другие, без железа в сердце, и этим в немалой степени объяснял себе свое поведение в дальнейшем, оправдывал поступки, которые совершал.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату