гладкой и доверительной болтовней от правды, познать хоть частицу которой приехали они из такой заокеанской дали, уплатив немало долларов, хотя многих из них богатыми не назовешь.
С другой стороны, зачем открывать им правду? Чтоб насыпали соли на наши раны? Заулюлюкали, залаяли в эфире и прессе? А что толку? Кому от этого станет легче? Литве? Литовцам, которых так мало осталось на родине? Еще один бунт вызвать? Толкнуть народ на самоубийство?
Нет, пусть это делает кто угодно, но не он, Альгирдас Пожера. Он любит свой народ. Больше, чем многие записные доброжелатели. Он — певец своего народа, Признанный народом. И не будет тыкать носом в черное. Потому, что он видит перспективу и туда, к свету, к счастью, будет указывать людям путь. Нелегкий путь. Через муки и кровь. Новое всегда рождается в муках.
Но вот задала вопрос Джоан. И все стихли, потому что сами не решились об этом спросить. Она повторила вопрос по-английски, чтоб и Тамара знала, о чем она спрашивает. Тамара с ехидным прищуром из-под очков уставилась на Альгиса: а ну-ка, посмотрим, как ты выпутаешься?
Джоан задела больной нерв, глубоко и тщательно скрываемый от заграницы.
— Ответьте, пожалуйста, мистер Пожера, на один вопрос. Но если по какой-либо причине вас затруднит ответ, я не буду настаивать. В последнее время в западной прессе, особенно в газетах прибалтийских эмигратов, появляются какие-то устрашающие сообщения о том, что случилось в Литве сразу после второй мировой войны. Будто бы русские, чтоб усмирить Литву, заставить ее покориться после потери независимости совершали массовые убийства на манер тех, что французы допустили в Алжире примерно в ту же пору. Насколько эти слухи соответствуют действительности? Если я не ошибаюсь, мистер Пожера, в те годы вы уже были взрослым и делали первые шаги в литературе. Ваши стихи, датированные тем временем, посвящены классовой борьбе, мужеству коммунистов. Следовательно, они в какой-то мере должны были отразить те события, если все это не клевета врагов? Вы в те годы писали о литовских девушках, с гордо поднятой головой, идущих на смерть. Это было после войны, в мирное время. Против кого они шли и кто угрожал им смертью?
Слушая этот длинный, бесконечный вопрос, Альгис машинально кивал. Ни Джоан, ни эмигрантская пресса не знали и толики правды. Все было настолько страшней, что рассказывать об этом сейчас, спустя двадцать лет, бередить еле зажившие раны, было жестоко и бессердечно. Альгис знал много, слишком много, чтоб выкладывать им, благополучным американским дамочкам, глубокую боль несчастной великомученницы — Литвы.
В Литве тогда шла война. Необъявленная и в исторических летописях неотмеченная. Жестокая, бескомпромиссная, порой принимавшая неслыханно изуверские формы. Война велась без всяких правил и потому была особенно бесчеловечна. Пленных не брали обе стороны, а если кто и попадал живым, то дышал лишь день-другой, пока из него выбивали нужные сведения. Потом зарывали, как падаль, без креста, без какой-нибудь отметины.
Горела, истекала кровью маленькая крошечная Литва. И это длилось много лет после второй мировой войны, когда вся планета приходила в себя, залечивала раны и рвалась к удольствию мирной жизни, как всегда бывает после большого кровопускания. И никто — ни на Западе, ни в России — не знал, что в Литве л|ьется кровь на каждом шагу, и потери этого маленького народа затмили то, что унесла у него мировая война. Численность населения катастрофически, заметно для глаза, падала, с каждым месяцем угрожая полностью вычеркнуть литовцев из списка наций. Жалкие сведения доходили из Литвы, оцепленной русскими войсками, закрытой для иностранцев (да и жителям России нужны были пропуска, чтоб приехать туда). Эти слухи не принимались на веру, от них отмахивались, как всегда бывает, когда хотят сохранить душевный покой, не добавлять к своим бедам еще чужие.
Тем более, что в московских газетах Литва рисовалась чудным краем озер и янтаря, оттуда привозили невиданные в России копченые окорока, вкусные сыры, розовое сало толщиной в пять пальцев, п уже тогда начинали входить в моду литовские курорты Паланга и Друскеники. В Москве выступали литовские ансамбли, и парни и девушки, краснощекие, светловолосые, высокие и стройные, как на подбор, изумляли москвичей вихрем народных плясок, узорами и покроем невиданных доселе национальных костюмов.
Даже в Литве, в местной печати ни словом не упоминалось об этой войне. Говорилось о классовой борьбе, о создании колхозов, о сопротивлении кулаков, и это был привычный стандарт, за которым не угадывалась действительность. Улыбались со страниц газет знатные литовские доярки, свинарки, трактористы, но улыбка их оставалась на газетном листе. Портрет в газете, похвальная статья о человеке были приговором, который обжалованию не подлежит. Лесные братья находили этого человека, где бы он ни скрывался, и приговор был один — смерть. Многих, о ком писал в газете Альгис Пожера, постигла эта участь. В их числе и Броне Диджене. Она была на его совести. За смерть активиста мстила советская власть, хватали всех, кто жил в этой волости, и угоняли эшелонами в Сибирь, а кто пытался спастись, стреляли на месте и не давали родне хоронить.
В конце сороковых годов Литва была советской Вандеей. Одна дралась, не сдаваясь, без надежды на успех. И истекала кровью, потому что кровь малень кого народа не бесконечна и имеет предел. Никто до сих пор не подсчитал, сколько тысяч убито, и кто остался в холодной сибирской земле.
Сталин действовал по принципу: цель оправдывал г средства. И потому, чтоб подсечь корни национального сопротивления, не виданного доселе и угрожа ющего примером остальным народам, приказал ликвидировать его питательную среду, то есть, народ. В каждом месте, где вспыхивали бои, население выселялось в Сибирь, все подряд, от стариков до грудных детей. Тысячи хуторов стояли пустыми, с заколоченными окнами. Поля кругом зарастали кустами, и одичавшие кошки бродили по безлюдному запустению. В Красноярский край, к берегам Енисея, уходили из Литвы бесконечные маршруты товарных поездов набитых, как скотом, людьми. Там их ждал мороз, голод и смерть. Угоняли в Сибирь так много, что в Литве Красноярский край стал называться Малой Литвой Мажойи Лиетува.
В этой резне Альгис был на стороне сильных, на стороне оккупантов. Не потому, что он не любил свой народ, но как раз — наоборот. Он, а таких было тоже немало в Литве, из любви к народу готов был его истребить. Он верил, без тени сомнения, что путь коммунизма единственно верный, и никакие жертвы не могут и не должны остановить его победное шествие. Но народ, его народ, умирал, не желая идти этим путем, ненавидя своих русских поводырей, и Альгис страдал, пытаясь понять упрямство своих соплеменников невольно восхищаясь их мужеством и героиз мом, таким массовым, каким не мог бы похвастать, другой народ.
Героизма было столько, что он на много лет стал обычным явлением, нормой жизни. Героизм тысяч одиночек, который никогда не будет воспет. Героизм коммунистов, не думавших о страхе, когда забирались в глухие хутора, каждую ночь меняя ночлег, засыпая с пистолетом под подушкой и умирая от пули в затылок или от топора в лоб. Героизм их врагов — лесных братьев, гонимых по чащам, как затравленные звери, и находящих свою смерть от гранаты в лесном бункере под корнями вековых сосен. Такие бункера, завалившиеся от взрывов, становились их братскими могилами.
Теперь у Альгиса часто бывают сердечные боли. Внезапный приступ. Еще не инфаркт, а сосущая, ноющая боль. Это отдается сердечной спазмой его молодость, страшная, обугленная, какой бы он сейчас и своему врагу не пожелал.
Глубокой занозой сидит в его сердце память о том времени.