сопротивляться. Вздумай он, я бы его пристрелил.
Опомнившись, я оглянулся на кровать — среди сбитых в кучу перин и подушек, изгаженных грязью с солдатских сапог, женщины не было. И дети исчезли. Я не стал их искать и выскочил из дома на дорогу. Пройдя с полкилометра, я вспомнил, что зашел в этот дом напиться, да так и забыл набрать воды.
И вот двадцать пять лет спустя за чьи-то грехи меня, уже немолодого человека с пробивающейся сединой, в ресторане, на людях, незнакомая женщина, немецкая туристка, осыпает проклятиями.
— Русише швайн! — как плевки, срывались с ее губ непристойные ругательства времен войны, которыми немцы, тогда еще, вначале, победители, осыпали население оккупированной России.
— Ферфлюхте швайне-хунд! Я ненавижу вас. Она обзывала меня «русской свиньей». У меня дома. В России, в стране, которая победила ее страну, на моем любимом курорте в Крыму, в ресторане, куда нас не пускали, а только иностранцев. И кого обзывала? Солдата- победителя! Да еще еврея. Который теперь сам собирается покинуть ставшую негостеприимной свою родину и искать убежища Бог знает где. Меня, ни разу не обидевшего женщину, объявить насильником! Какая чудовищная нелепость! Какой кошмар!
— Русише швайн! — повторяла она, готовая вцепиться ногтями в меня. — Я вас всех ненавижу! Всех! И вашу страну! Ваш воздух!
Ее дочка, пунцовая от волнения, плакала навзрыд и сквозь слезы твердила:
— Мама… мамочка… тебе нельзя.
За соседними столиками люди вставали с мест, громко звали администратора.
И я бежал. Выскочил из-за стола, бросился к выходу и, пробегая мимо выпучившей глаза официантки Клавы, крикнул на ходу:
— Потом рассчитаюсь!
За мной не погнались. Я смешался с толпой на набережной и ушел как можно дальше от гостиницы «Ореанда». Успокоился лишь у самого морского порта. Там, у пивного киоска, стояла очередь, и меня окликнул мой приятель по пляжу, Костя, моих лет малый, тоже бывший фронтовик:
— Эй, друг, валяй к нам, примем по стопочке. Сегодня наш день!
Очередь одобрительно загудела. Она состояла исключительно из мужчин, и притом немолодых. Кое у кого болтались пустые рукава, а один, безногий, подъехал в коляске.
Костя вынес в обеих руках еще две стопки водки. Отдал их мне, а сам метнулся назад за пивом и закуской. Мы выпили стоя. Под жарким полуденным солнцем. Я поперхнулся. Водка попала в дыхательное горло, и я долго кашлял. Фронтовики у киоска дружелюбно загудели:
— Не пошла! Сдаешь, пехота!
Потом мы с Костей гуляли в праздничной толпе на набережной, дожевывая пирожки, и я подробно, в лицах, рассказывал ему, что случилось со мной в ресторане. Костя слушал внимательно и только головой качал.
Мы продвигались по набережной, и я не заметил, как поравнялись с гостиницей «Ореанда». У ее старомодного, круглого, с колоннами, фасада стояла толпа, окружившая белый автомобиль «Скорой помощи» с красным крестом на боку.
Мы протолкались к автомобилю. Из дверей гостиницы санитары вынесли носилки, на которых покоилось человеческое тело, укрытое простыней.
За носилками, плача, семенила девушка, светловолосая, с пунцовым и припухшим от слез лицом. Я не сразу узнал ее. Это была одна из моих соседок по столу. Младшая. Дочь. И тогда догадка поразила меня: на носилках была ее мать. Мурашки поползли по моему телу. Я почувствовал холод, озноб, хотя день был жаркий по-летнему.
Среди зевак слышался шепоток:
— Иностранка! Инфаркт! Прямо в ресторане.
— Она? — догадался Костя.
Я быстро пошел прочь. Туда, где кончалась ножная и пыльная дорога вилась вверх, между домик и кипарисами.
Костя, тяжело дыша, нагнал меня. Пошел рядом.
Мы молчали. Нам, немолодым, крутой подъем был нелегок, и мы дышали с ним как загнанные лошади. Потом, уж где-то высоко над Ялтой, откуда виден был весь залив и длинный бетонный пирс возле порта, с белым огромным теплоходом, застывшим на голубом стекле моря, мы остановились, потому что совсем выбились из сил. Видна была набережная и зеленая крыша гостиницы «Ореанда». Толпы уже не было. Как и не было автомобиля «Скорой помощи».
— Ты-то тут при чем? — пытался утешить меня Костя.
Я ничего не ответил. Смотрел бездумно, как оглушенный, по сторонам.
Кругом захлебывалась в цвету крымская земля. Каждый камень был усеян лепестками. Лиловыми. Голубыми. Алыми, как кровь. И дремотный нагретый воздух, приторно-сладкий, пропитанный запахами, был удушающе тяжел, какой бывает после боя, когда долго не убирают трупы и они начинают пухнуть и разлагаться.
— Эхо войны, — философски произнес Костя. Горное эхо не откликнулось, не повторило его слов.
Горы молчали, нависая над нами. И совсем высоко, как набухшая слеза, посверкивала на солнце снежная голова Ай-Петри.
СУДНЫЙ ДЕНЬ
Еще с вечера Луис Розенвассер сказал своим постояльцам, что завтра он в них не нуждается, все свободны и могут заняться чем вздумают, потому что завтра Йом-Кипур, Судный день, и хоть он в Бога не верует, но работать в такой день не рискнет: не приведи Господь, прослышит об этом кто-нибудь из евреев-заказчиков, и создадут такую репутацию, что ломаного гроша потом не заработаешь. Да и вообще еврею, каким бы он ни был, пристойней в этот день если не поститься, то хотя бы ничего не делать, сократив грех до позволительного минимума.
Дан Бен-Давид был знаком с Луисом уже с полгода, примерно с того дня, как он прилетел из Израиля в Нью-Йорк, имея в паспорте туристскую визу сроком на один месяц и острое желание зацепиться за Америку любым путем и не возвращаться назад. Срок визы давно истек, пять месяцев Дан жил в Нью-Йорке нелегально. Поэтому держался за Луиса. Тот хоть и обсчитывал изрядно, но давал безопасный кров и работу, на которой не разживешься, но и с голоду не умрешь. Если бы не Луис, Дану пришлось бы возвращаться с пустыми руками, истратив последние деньги на дорогу в оба конца.
Иностранцу с просроченной визой трудно подыскать работу в Нью-Йорке. Кто станет связываться с таким, чтоб потом нажить неприятности с полицией? Одна надежда была на евреев. Но нью-йоркские евреи обожают своего брата израильтянина, когда он живет в Израиле и выигрывает войны, что доставляет им неслыханную радость. Но когда он убежал из Израиля и хочет стать таким же, как они, — издалека обожать свою родину, они дружно поворачиваются к нему спиной и даже не хотят смотреть в его сторону. Он оскорбляет их лучшие чувства.
Луис Розенвассер отличается от таких евреев тем, что он сам когда-то, еще до того, как Дан родился, сбежал из Израиля, называвшегося тогда Палестиной.
Сбежал, когда там шла Война за независимость, и у него, если верить ему, были на то свои политические причины. Поэтому Луис не испытывал никакой враждебности к таким парням, как Дан. Наоборот, это подчеркивало еще раз, что он был прав, покинув еще в 1948 году берега Палестины. И он брал их без документов на работу, платил им не чеками, а