не то, что есть, а то, что им хочется, чтобы было.
— Тому, что без основы наплетено, держаться не на чем, и оно само собою рушится, — говорила она, когда ее упрекали в том, что она не пытается опровергнуть городские сплетни, ходившие про ее госпожу, тогда как для этого достаточно было бы одного ее слова.
Была у Марфы Андреевны еще другая поговорка, отчасти объяснявшая причину неизменной к ней привязанности и доверия государыни. «Во дворце не говорить надо уметь, а молчать», — слышали от нее не раз те, которых она удостаивала своим расположением. Таких было немного, доверия же своего она никому на свете не дарила.
Все это государыня понимала сердцем, всегда чутко развитым у женщин в ее положении, поставленных со дня рождения особо от остальных смертных и привыкших смотреть на людей сверху вниз.
Вот в чем надо было искать причины ее пристрастия к Марфе Андреевне, которой не надо было ни кривить душой, ни льстить, чтобы быть необходимой своей царице.
Всегда, когда государыня приходила к ней изливать душу, Марфа Андреевна принимала меры предосторожности против любопытных, и люди ее строго следили за тем, чтобы никто не мог подслушать то, что говорилось между их госпожой и высокой гостьей.
Впрочем ничего особенного сегодня Марфа Андреевна от императрицы не услышала. Все те же сплетни о происках великой княгини, которую многие при дворе считали нужным ссорить с Елизаветой Петровной, опасаясь влияния молодой, умной и ловкой принцессы на стареющую и слабеющую умом и телом государыню.
Ни с одной из известных царевен нельзя было сравнить Екатерину Алексеевну. Непохожа она была на сластолюбивую и умную царевну Софью, соперницу великого Петра, еще меньше — на царствующую государыню, когда та была молода и терпела утеснения от царствующих родственниц; ничем не напоминала он также несчастной супруги царевича Алексея, про неподатливый нрав которой ходило столько слухов самого странного и разноречивого свойства. И на немку царевна не была похожа. Всех ее приверженцев, которых у нее было множество и число которых с каждым днем увеличивалось, подкупало в особенности ее стремление сделаться вполне русской. Рассказывали про ее усердие к православной церкви, про то, как она старалась произносить как можно чище русские слова, как она интересовалась русской историей, как изучала ее по древним рукописям, как ревниво относилась к русской славе, как страстно прислушивалась к рассказам стариков о великом преобразователе земли русской и как ненавидела супруга за то, что он оставался равнодушен к доблестям дела и позволял себе глумиться над тем, чему должен был считать за счастье поклоняться. Эти слухи, само собою разумеется, доходили и до государыни, но в таком извращенном виде, что, кроме усиленного недоверия и обиды, в душе ее ничего не возбуждали. А когда и случалось, что по свойственной ее нежному сердцу чувствительности ей казалось, что она не вполне справедлива к племяннице, что она недостаточно жалеет и защищает ее от супруга, и когда она шла к Екатерине навстречу с намерением ее приласкать и утешить, всегда так случалось, что ее ласку встречали с таким обидным недоумением и подозрительностью, что протянутая рука беспомощно опускалась, нежные слова замирали невысказанными на губах. В результате эти две женщины, на которых все взоры были устремлены с надеждой и страхом, размолвками которых питалось множество низких душ, расходились с еще большим, чем прежде, охлаждением и недоверием друг к другу.
Мало-помалу наушничать императрице на великую княгиню, а великой княгине — на императрицу, вошло в привычку. Однако если эта наговоры действовали на молодую и пылкую душу цесаревны с каждым днем раздражительнее и порождали в ее уме планы один опаснее и отчаяннее другого, возбуждая в ней вместе с ненавистью решимость на самые безрассудные попытки так или иначе выйти из несносного положения, — на императрицу эти сплетни действовали еще пагубнее, убивая в ней вкус к жизни и веру в свои силы. Со дня на день сознавая себя все менее и менее способной удержать поток непредвиденных осложнений, увлекавший вокруг нее всех и вся, государыня кидалась за поддержкой против нового течения к тем, которые во все времена ее жизни доказали ей на деле любовь и верность, но наталкивалась либо на обидную нерешимость, либо на полнейшее бессилие. Вера в людей стала в ней гаснуть. В беседах с самыми верными слугами у нее вырывались такие горькие намеки, что к свиданиям с нею начинали уже с трепетом готовиться те самые, для которых в былое время не было выше счастья, как оставаться с нею наедине.
— Ты что же это молчишь? — воскликнула запальчиво государыня, раздраженная угрюмым видом своей слушательницы. — Точно воды в рот набрала! За нее, что ли, стоишь? — невольно повторила она вслух мысль, вертевшуюся в ее голове. — Думаешь, может быть, как другие, что за великий ум ей все можно простить? И про дерзости ее против нашей особы, и заграничные интриги, и ночные прогулки с разными проходимцами? Все это, по-твоему, — не стоящий внимания вздор? Да? Или ты, может быть, этому не веришь, за клевету считаешь, как Бецкий, Иван Иванович?
— Я думаю, что твоему величеству вредно так гневаться, — степенно возразила Марфа Андреевна, пятясь назад от подступавшей к ней императрицы, чтобы не быть задетой веером, которым та продолжала опахивать свое раскрасневшееся от волнения лицо с такой силой, что надо было только дивиться, как еще цела хрупкая вещица в судорожно сжимавших ее пальцах. — И что толка будет, если твое величество будет по-намеднишнему плохо почивать ночь? Умна ты, да не разумна: это я всегда твоей милости говорила и до гробовой доски буду повторять, — прибавила она, не спуская со своей повелительницы пристального и смелого взгляда. Чем о спокойствии своем да о здоровье заботиться, ты слушаешь людишек, которым только бы свару заводить, чтобы в мутной воде рыбку ловить. Вот что я думаю, если ты непременно хочешь знать.
— Так, по-твоему, одну только тебя и надо слушать? — с усмешкой спросила императрица. — Ты думаешь, что я тебе во всем должна верить?
Как всегда, возражение Марфы Андреевны возымело желанное действие: государыня не только успокоилась, но даже шутила и с трудом удерживалась от разбиравшего ее смеха.
— Нешто я тебя когда-нибудь обманывала? Нешто не всегда по-моему выходит? — возразила Чарушина, озадаченная вызывающим тоном своей госпожи и насмешливой улыбкой, не сходившей с ее губ.
— Ты так думаешь? Ну, а если я докажу тебе, что ты ошибаешься?
— Докажи!
— Не дальше, как две недели тому назад, ты меня подвела…
— Это как же? — вырвалось у Чарушиной так стремительно, что государыня громко расхохоталась.
— А вот как: кто мне ручался за корнета Углова, что он — нам первый слуга? Кто просил, чтобы поданной против него челобитной не давать хода, чтобы послать его с курьером за границу, дабы дать ему случай отличиться и способности свои показать? Кто? — все возвышая голос, но уже не гневно, а видимо забавляясь замешательством своей собеседницы, спросила государыня.
Но Марфа Андреевна скоро овладела своими мыслями; в одно мгновение сопоставление слышанного от племянницы с издевками государыни заставило ее недоумение превратиться в гнев, и ее лицо покрылось багровыми пятнами.
— Правда, я просила твое величество за этого корнета: в первый раз в жизни поверила чужим словам, позволила себе беспокоить твою царскую милость за чужого, незнаемого человека…
— И сглупила! — прервала ее торжествующая императрица. — Этот Углов предателем оказался. Велено было его на границе допросить, он ни в чем не сознался…