раз со своей скамьи увидеть Эльфгифу. Но сидевший справа от меня был человеком дородным и статным — он оказался местным кузнецом, — и вскоре ему надоела моя непоседливость.
— Слушай, — сказал он, — сядь и займись едой. Не часто у тебя бывает возможность так хорошо поесть, — он счастливо рыгнул, — да и выпить тоже.
Разумеется, вина нам не предлагали, но на столе стояли тяжелые мисы, сделанные из местной с темно- зеленым отливом глины, содержавшие напиток, которого я еще никогда не пробовал.
— Сидр, — сообщил мой дородный сосед, с великой радостью пользуясь деревянным ковшом, чтобы снова наполнить свою и мою деревянные чаши. Видно, он страдал от необыкновенной жажды, ибо всю трапезу пил чашу за чашей. Я, как мог, старался уклониться от его дружеских и настойчивых предложений не отставать, однако это было нелегко, даже когда я стал пить мед, сдобренный миртовым суслом, в надежде, что он оставит меня в покое. Кожаная бутыль с медом была в руках чересчур расторопного слуги, и каждый раз, когда я ставил свою чашу, она вновь наполнялась. Постепенно и едва ли не впервые в жизни я пьянел.
Пиршество продолжалось, появились потешники. Два жонглера выскочили на открытое место между столами и начали, кувыркаясь, подбрасывать в воздух палки и мячи. Это была скучная чепуха, и сопровождали ее столь грубыми выкриками и свистом, что жонглеры ушли, разобидевшись. Зрители оживились, когда настал черед следующему выступлению — то были дрессированные собаки, одетые в разноцветные куртки с причудливыми воротниками и обученные по-всячески бегать, кувыркаться и перекатываться, ходить на двух лапах и прыгать через обручи и через палку. Зрители одобрительно кричали, а палку поднимали все выше и выше, и зрители бросали куски мяса и курятины на арену в награду. Потом настал черед выступить стихотворцу эрла. То был саксонская разновидность нашего северного скальда, его обязанностью было возглашать похвалу своему господину и сочинять стихи в честь высоких гостей. Вспомнив свое ученичество у скальда, я внимательно слушал. Но мне не слишком понравилось. Этот придворный поэт отличался косноязычьем, и его стихи мне показались слишком приземленными. У меня возникло подозрение, что это всего лишь набор строчек, которые он немного переиначивал, обращаясь к тому или иному гостю за столом его господина и вставляя имена тех, кто присутствовал в тот день на пиршестве. Когда поэт кончил, и последние строки стиха замерли, настало неловкое молчание.
— Где песельник? — вскричал эрл, и я увидел, что управляющий поспешил к высокому столу и что-то сказал своему хозяину. Вид у этого управляющего был самый несчастный.
— Песельник, видно, не появится, — презрительно проворчал мой сосед. Опьянев от сидра, кузнец то впадал в сварливость, то в доброжелательство. — На песельника не слишком можно надеяться. Любит перебираться с одного пира на другой, да только с похмелья частенько забывает, куда еще его звали.
Управляющий направлялся к кучке зрителей, стоящих в конце зала. Это были в основном женщины, кухонная прислуга. Я видел, как он подошел к молодой женщине, стоявшей впереди, взял ее за запястье и потянул. Поначалу она упиралась, а потом откуда-то из глубины зала ей передали арфу. Она сделала знак какому-то юнцу, сидевшему за дальним столом, и тот встал. Слуга поставил два табурета посредине пустого пространства, и женщина с юношей — я понял, что это брат и сестра, — вышли вперед и, поклонившись эрлу, сели. Молодой человек вынул костяную дудку из рубахи и на пробу издал несколько звуков.
Его сестра заиграла на арфе, и все смолкли. Это арфа была не такая, какие мне довелось видеть в Ирландии. У ирландской арфы два десятка, а то и больше, бронзовых струн, а та, на которой играла девушка, была легче, меньше и всего лишь с дюжиной струн. Когда девушка тронула струны, я понял, что они сделаны из кишок. Однако этот более простой инструмент подходил к ее чистому, безыскусному и ясному голосу. Она спела несколько песен, а брат подыгрывал ей на дудке. Песни были о любви, войне и странствиях и довольно незамысловаты, что их ничуть не портило. Эрл и гости слушали со всем вниманием, только иногда переговариваясь, и я понял, что эти люди, заменившие мастера-песельника, хорошо сделали свое дело.
После их выступления начались танцы. Молодой человек с дудой присоединился к другим здешним музыкантам, игравшим на свирелях, потрясавшим трещотками и бьющим в тамбурины. Люди повскакали со скамей и вышли на середину зала. Гулять, так гулять — мужчины стали выманивать женщин из толпы зрителей, и музыка становилась веселее и оживленнее — все принялись прихлопывать в ладоши и петь. Никто из высоких гостей, разумеется, не танцевал, они только смотрели. Я заметил, что танец несложен, два шажка вперед, пара шажков назад и движение вбок. Голова моего захмелевшего соседа то и дело тяжело склонялась на мое плечо, и чтобы избавиться от него, я решил попытаться. Я тоже был под хмельком, но встал со скамьи и присоединился к танцующим. В веренице женщин и девушек, идущих навстречу, я увидел арфистку. Лиф из красной домотканой ткани и юбка куда более темного, коричневого цвета, обрисовывали ее фигурку, а коричневые волосы, коротко обрезанные, и слегка веснушчатая кожа делали ее воплощением юной женственности. Каждый раз, когда мы проходили бок о бок, она слегка пожимала мне руку. Музыка становилась все быстрее и быстрее, и хоровод все ускорялся, пока мы вовсе не задохнулись. Музыканты грянули во всю мочь, и музыка разом смолкла. Смеясь и улыбаясь, танцующие остановились, и передо мной оказалась арфистка. Она стояла передо мной, торжествующая по поводу сегодняшнего успеха. Все еще хмельной, я протянул руку, обнял ее и поцеловал. Мгновение — и я услышал короткий громкий треск. То был звук, который немногие из собравшихся слышали в своей жизни — звук разбитого дорогого стекла. Я поднял голову — а там стояла Эльфгифу. Она швырнула свой кубок о стол. Ее дядя и его гости в изумлении взирали на нее, а Эльфгифу вышла из зала. Спина ее была напружена от гнева.
Покачиваясь от хмеля, я вдруг ощутил себя презреннейшим из смертных. Я понял, что оскорбил ту, которую обожал.
— Война, охота и любовь всегда полны тревог, равно как и удовольствий, — таковым было очередное изречение Эдгара на следующее утро, когда мы собирались в соколиный сарай — он называл его соколиным двором — покормить птиц.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я на всякий случай, хотя уже заподозрил, почему он упомянул любовь.
— Госпожа наша очень норовиста.
— Почему ты так говоришь?
— Да брось, малый. Я знаю Эльфгифу с тех еще пор, когда она была худенькой юницей. Подростком она всегда старалась сбежать из тесноты бурга. Нередко она по полдня проводила со мной и моей женой в этом доме. Играла, как все обычные дети, хотя озорницей была больше других. Настоящей маленькой ведьмой она бывала, когда ее ловили на озорстве. Однако сердце у нее доброе, и мы посейчас ее любим. И мы были очень горды, когда она вышла за Кнута, хотя при этом она стала знатной госпожой.
— Какое это имеет отношение к ее дурному нраву?
Эдгар остановился, держась рукой за дверь соколиного двора, посмотрел на меня в упор, и в глазах его отразилось изумление.
— Уж не думаешь ли ты, что ты — первый молодой мужчина, который ей приглянулся, — проговорил он. — Едва только ты здесь появился, сразу стало ясно, что для псарни ты не годишься. Вот я и задался вопросом, чего ради тебя привезли из самого Лондона, да расспросил управляющего, а тот сказал, что тебя, мол, включили в дорожную свиту госпожи по ее личному указанию. Так что я кое-что заподозрил, но не был вполне уверен, пока не увидел, как она разгневалась вчера вечером. А дурного в этом ничего нет, — продолжал он. — С Эльфгифу последние месяцы были не очень-то ласковы, я говорю об этой второй королеве, Эмме, а Кнут все время в отлучке. Я бы сказал, что она имеет право на свою собственную жизнь. И она была более чем добра ко мне и моей жене. Когда нашу дочку умыкнули даны, Эльфгифу, и никто иной, предложила заплатить за нее выкуп. Если ее когда-нибудь разыщут. И она так и сделает.
Приближалась пора соколиной охоты. Два предыдущих месяца мы готовили к ней ловчих птиц Эдгара, пока они выходили из линьки. На соколином дворе содержались три сокола-сапсана, один коршун, два маленьких ястреба-перепелятника да еще тот самый драгоценный кречет, из-за которого у меня вышли неприятности. Цена кречету — его же вес чистым серебром или же, как заметил Эдгар, «цена трех рабов-мужчин либо, пожалуй, четырех бесполезных псарей». Мы заходили на соколиный двор ежедневно, чтобы, как он говорил, «приручить» птиц. Это означало приучать их к человеку, кормить особыми лакомыми кусочками, чтобы они набрались силы, и ходить за ними, пока у них отрастают новые перья. Эдгар оказался столь же истинным знатоком птиц, сколь и собак. Длиннокрылых соколов он предпочитал кормить гусятами, угрями и ужами, а мышей скармливал