облаченным в еврейские одежды.
Иногда в предвечерние часы, когда она смотрела на тени олив, росших на Иудейских холмах, а квадратные камни стен монастыря сперва краснели, затем багровели под лучами заходящего солнца, она чувствовала, как ее охватывает сладкая истома. В такие моменты ей казалось, что древний ландшафт делал ее боль и страхи ничтожными пред лицом мистерии, которая здесь больше, чем где бы то ни было, тяжестью ложится на совесть живых и на забвение мертвых.
Когда болезнь внезапно приковала ее к постели, она попросила разрешение быть похороненной на кладбище этого монастыря и получила его. На могильном камне высечены только ее имя, даты рождения и смерти и крест. С каждым годом он оседает и уходит все глубже в землю, как если бы похороненное под ним тело просит землю обнять его покрепче. Однажды этот камень, как я представляю себе, исчезнет, втянутый в почву, пахнущую зимними дождями, спрятанный, как и другие могильные плиты, под ракитником и дикими гладиолусами, расцветающими весной и исчезающими при первых признаках лета, — царапина, оставленная жизнью перед лицом вечности.
Глава 3
Мое еврейско-фашистское детство
Я родился в конце 1922 года, через месяц после «марша на Рим», и жил до шестнадцати лет в фашистской Италии. Эти годы итальянской жизни были для моего существования столь обычными и беззаботными, настолько лишенными событий, что я нахожу затруднительным сказать, что же было особенного в фашизме.
Те, кто пережил ситуации, которые воспринимались как нечто привычное и нормальное, и это затуманивало ощущение экстраординарности тех ситуаций, могут острее чувствовать обратное. Я никогда не должен был принимать режима Муссолини — я родился в нем. В качестве полностью ассимилированного еврея и итальянского гражданина, выросшего в политическом режиме, который и моя семья, и все мои друзья приняли без всяких оговорок, я рассматривал фашизм как единственно возможную форму существования. Я не осознавал его особенностей, потому что у меня не было возможностей сравнивать его с иными политическими системами. Это может показаться невероятным, но впервые я услышал о социализме как о политической реальности в 1939 году в кибуце в подмандатной Палестине. Что же касается демократии, то я знал, что это приходящая в упадок плутократия, и не мог понять — хотя это и не интересовало меня ни в малейшей степени, — как она еще умудряется до сих пор существовать.
Этот детский опыт полной адаптации к окружающей среде сегодня помогает лучше понимать ситуации, оказавшиеся для многих непостижимыми: способность, к примеру, израильтян жить нормальной жизнью в нескончаемом военном положении, способность граждан-солдат выдерживать регулярные призывы в армию в качестве резервистов, а зачастую и получать удовольствие от этих призывов; способность женщин и мужчин любить, работать, покупать и продавать в таком опустошенном гражданской войной городе, как Бейрут.
Фашистские организации, к которым я принадлежал в детстве — «Балилла» и «Авангардисты», — были неотъемлемой частью школьной системы. Я уважал их так же, как я уважал своих учителей в королевской гимназии. Учителя не вмешивались в мою личную жизнь. Я был нужен им для ежегодных показательных выступлений по гимнастике, а моими мыслями они не интересовались. В любом случае записки от матери, написанной ее красивым почерком на изготовленной вручную бумаге «Фабриано» с ее именем, изящно выгравированным в левом верхнем углу, было достаточно, чтобы отпустить меня, без вопросов, к зубному врачу, на теннисный корт или урок иврита. Я не помню ни одного случая — ни в школе, ни за ее пределами, — когда я бы почувствовал неловкость из-за того, что был евреем. Я был убежден, что мое еврейство — угощение, не отличающееся от мармелада «Чирио», тем более что я был объектом постоянной зависти школьных товарищей, так как по «религиозным соображениям» мне разрешалось отсутствовать на скучных уроках гимназического священника.
Иудаизм, исповедуемый в нашем доме, не налагал никаких особых обязательств. За исключением того, что по четвергам после обеда я ходил на уроки в талмуд тора, чтобы готовиться к бар мицве. Быть евреем было для меня ничуть не более обременительным, чем быть католиком или протестантом. Суббота протекала, как и всякий другой день: с утра школа, а после обеда — верховая езда и фехтование. Не было никакой особой пищи, которую ели бы или избегали есть, ни в доме, ни за его пределами. Как еврей я был освобожден от посещения воскресной утренней мессы и не должен был соблюдать сорокадневный пост, но моя мать всегда заботилась о том, чтобы по пятницам на стол подавали рыбу «из уважения к слугам». Еврейские праздники Рош а-Шана и Йом Кипур обычно приходились на конец летних каникул. Я проводил их в горах, играя в индейцев и ковбоев. Отец на целый день уединялся в своей библиотеке, читая большой молитвенник в переводе на итальянский; обычно он звал нас к себе ближе к вечеру в Йом Кипур, чтобы прочитать нам историю Ионы. Этим все и исчерпывалось.
В Песах мы ели мацу, но слуги, естественно, ели свой хлеб. Я ни разу не участвовал в пасхальном седере вплоть до приезда в Эрец-Исраэль. О других больших еврейских праздниках, таких, как Суккот и Шавуот, я вообще не имел представления. Тем не менее праздник Пурим, еврейский карнавал, был мне хорошо знаком, потому что моя бабушка со стороны матери приносила нам большой круглый пирог с глазированными фруктами, который на еврейско-пьемонтском жаргоне назывался брасаделем. После бабушкиной смерти мама тщетно пыталась воспроизвести этот пирог. Ханука, праздник огней, оказывался слишком близко к Рождеству, чтобы я мог почувствовать различие между ними. Мы праздновали и то и другое в горах. Я ходил слушать полуночную мессу вместе с отцом и моими кузенами-христианами. Лошади, запряженные в сани, звенели колокольчиками, когда мы неслись по снегу сквозь тьму. Мы, в особенности наши кузены, ожидавшие тогда присвоения дяде баронского или графского титула, хорошо знали, что нам положено со сдержанным вежливым достоинством принимать поздравления работников нашего фамильного поместья. Спев, сидя на скамьях позади нас, рождественские песни, рабочие вставали по обеим сторонам центрального прохода церкви, создавая коридор, по которому мы должны были пройти. Мне ни разу не пришло в голову, что тот факт, что они христиане, а я — еврей, может показаться странным. Это было так же естественно, как и сосны вокруг церкви, как маленькое кладбище с его крестами, река, пузырящаяся среди белых пятен снега, старая лесопилка, горы, ветер и старая повариха, ожидавшая нас дома с подогретым вином и бисквитами.
Я не соприкасался с миром за пределами Италии, я читал только школьные учебники, приключенческие романы и время от времени местные газеты в поисках спортивных новостей и объявлений о новых фильмах; я жил сперва в позолоченной клетке маминого имения в Пьемонте, а потом, как будто обернутый ватой, в атмосфере провинциального городка близ Венеции, где моя семья имела определенное положение. У меня не было ни политических, ни социальных причин заинтересоваться событиями или идеями, выходящими за пределы моей ежедневной рутины, полной мелких обязанностей, соревнований по верховой езде и велосипедных гонок; я был доволен своим общественным положением и, таким образом, жил в брюхе монстра, абсолютно не подозревая о его существовании.
Первые шестнадцать лет моей жизни поделились на два равных периода. С 1922 по 1930 год я жил в имении близ Турина, а с 1931-го по 1938-й — в Удине, маленьком городке в провинции Фриули. Это было ближайшее к фабрике моего дяди место, расположенное в горах вдоль австрийской и югославской границ, где была средняя школа. Мой отец работал на этой фабрике, входившей в состав огромного владения его брата, после того как потерял почти все свое состояние во время биржевого краха 1929 года.
После опубликования антиеврейских законов в июне 1938 года мы вернулись в Пьемонт и я поселился в бабушкином доме в Турине, одном из немногих городов Италии, где еврейская община сумела организовать лицеи для еврейских детей, выброшенных из государственных школ. Здесь я впервые открыл для себя мир, отличный от моего, здесь состоялась моя первая жестокая встреча с тем фактом, что мое положение еврея было совершенно особым, здесь я впервые познакомился с литературой и историей, содержащими идеи, в корне отличные от тех, среди которых я вырос. В Турине я встретил людей, чьи имена начертаны в истории итальянского Сопротивления и еврейской трагедии, таких, как Леон Гинзбург[20], писатель, родившийся в России, и Эммануэле Артом, гений