– Совсем нет.
Она повернулась боком и изучила себя в витрине магазина «Табакко США».
– Ты врешь.
– Что ж, разве ты не это хотела от меня услышать?
– Да, – сказала она. – Но я хочу, чтобы ты действительно так считал.
Но я
Он попытался исправить свою ошибку, но было уже поздно. Это слово уже въелось в мозг моей сестры.
– А я и в кино буду толстой? – спросила она.
– Конечно, нет, – сказал я. – Ты будешь такой… какая ты есть.
– Какая я есть для кого? – спросила она. – Для китайцев?
– Ну, не для
Обычно, будучи дома в рабочий день, Лиза любит читать романы девятнадцатого века, прерываясь в час дня, чтобы пообедать и посмотреть телепрограмму под названием
Выйдя из кино, мы долго и вынужденно молчали. Между тем фильмом, который мы только что посмотрели, и тем, который должен был сниматься, мы оба чувствовали себя неловко и стесненно, будто на кастинге для подбора актеров на роль самих себя. Я начал было рассказывать какую-то добродушную сплетню об актере, который сыграл роль брата, но перестал говорить, заявив, что, с другой стороны, это не так уж интересно. Она тоже не могла ничего придумать, поэтому мы молчали, представляя себе заскучавших зрителей, ерзающих на своих сидениях.
Мы остановились заправиться по дороге домой и уже парковались возле ее дома, как вдруг она повернулась и начала рассказывать историю, которую я посчитал наиболее характерной для Лизы. «Однажды, – сказала она, – однажды я вела машину…». Рассказ начинался с быстрой поездки за продуктами и неожиданно заканчивался описанием раненого животного, завернутого в наволочку и привязанного к выхлопной трубе ее автомобиля. Как и большинство рассказов моей сестры, этот вызывал потрясающие воображение картины и улавливал мгновение, когда чьи-то действия кажутся одновременно и невообразимо жестокими, и абсолютно естественными. Подробности были тщательно подобраны, а повествование умело развивалось и разбивалось на части вовремя поставленными паузами. «А потом… а затем…». Она добралась до неизбежной развязки, и, как только я начал смеяться, она положила голову на руль и разрыдалась. Это не был тихий поток слез, который вы проливаете, вспоминая какое-то отдельно взятое действие или событие, а бурный взрыв рыданий, который происходит, когда вы осознаете, что все эти события связаны и образуют бесконечную цепь вины и страданий.
Я инстинктивно потянулся за блокнотом, который держу в кармане, а она схватила меня за руку, чтобы остановить.
– Если ты когда-нибудь, – сказала она, –
В киноверсии наших жизней я бы повернулся и утешил ее, напоминая ей, убеждая ее в том, что действия, которые она описала, были хорошими и справедливыми. Потому что так оно и было. Она не способна вести себя иначе.
В
Я забеспокоился, что, работая над фильмом, режиссер может понять меня и моих близких неправильно, но вдруг худшая мысль посетила меня: а что, если он поймет все верно?
Закат. Камера панорамирует ничем не примечательную пригородную улицу, наезжая на припаркованный четырехдверный автомобиль, в котором маленький злой человечек обращается к своей плачущей сестре со словами: «А что, если я использую историю, но скажу, что она приключилась с другом?»
Но, возможно, это не конец. Быть может, перед тем как пойдут титры, мы увидим того самого чело века встающим с кровати посреди ночи, проходящим мимо двери его сестры и спускающимся вниз на кухню. Щелкает выключатель, и мы замечаем, что в дальнем углу комнаты стоит большая птичья клетка, накрытая скатертью. Он осторожно подходит и снимает скатерть, при этом будит синегрудого амазонского попугая, чьи глаза вспыхивают красным при резком освещении. Из всего, что происходило ранее, мы догадываемся, что человек хочет сказать нечто важное. Услышанные от него слова не имеют значения, поэтому он придвигает стул. Часы показывают три часа утра, потом четыре, затем пять, а он все сидит перед несравненной птицей, медленно и четко повторяя слова: «Прости меня. Прости меня. Прости меня».