она понимает, что лишена таланта: «У меня нет таланта, понимаешь, нет таланта… а есть тщеславие». А вот еще «Дуэль». Каждый вечер в течение недели я перечитываю чеховский шедевр о застигнутом врасплох неряшливом, умном, литературно образованном обольстителе Лаевском, запутавшемся в собственном вранье и жалости к самому себе, и о его сопернике, не знающем сострадания, мстительном и речистом фон-Корене. Во всяком случае, так я вижу эту историю — фон-Корен выполняет роль очень рационального и безжалостного обвинителя Лаевского, которого начинает мучить совесть. Именно это погружение в «Дуэль» послужило стимулом к тому, что я начал писать, и в течение четырех месяцев пять страниц из моей старой незаконченной работы были переделаны. Работа в сорок тысяч слов, носящая название «Человек в футляре», представляет собой эссе об отклонениях от нормы и строгости литературного стиля в произведениях Чехова — анализ причин пессимистических взглядов Чехова на те способы, которыми мужчины и женщины его времени тщетно пытаются добиться чувства личной свободы», которому был так привержен сам Чехов. Моя первая книга! С посвящением «К.О.»
— Если Элен была импульсивной, — говорю я Клингеру, — то у Клэр ровный характер; если Бригитта была неблагоразумной, то Клэр обладает здравым смыслом. Никогда в жизни я не видел, чтобы кто-нибудь так добросовестно относился к повседневным делам. Это просто пугает, то, как она использует каждый день, каждую минуту. Никаких пустых мечтаний, ровная, наполненная смыслом жизнь. Я доверяю ей. Вот что я считаю самым важным. Вот, что мне помогло, — торжествующе заявляю я, — доверие.
Ответом на это было «до свидания» и «счастливо» Клингера. У дверей его офиса, в то весеннее утро, когда мы расстались, я размышляю о том, неужели мне больше не нужно торопиться, подчиняться; я не нуждаюсь больше в предостережениях, ободрении, разрешении, консолидации, поощрении, противодействии — короче, в профессиональной материнской и отцовской заботе и просто в дружбе, по часу три раза в неделю. Означает ли это, что я нее преодолел? Так просто? Благодаря Клэр? А что, если завтра утром я снова почувствую вместо сердца пустоту? Лишенный желаний, аппетита и сил, потеряю контроль над своим телом, разумом, чувствами…
— Заходи, — говорит Клингер, пожимая мне руку.
Точно так же, как я не мог смотреть ему прямо в глаза в тот день, когда не хотел признаться в том, как на мою совесть подействовала фотография его дочери — словно, скрывая этот факт, мог избежать его молчаливого осуждения или своего собственного, — я не мог выдержать его взгляда, когда мы прощались. Но теперь это было потому, что я не хотел, чтобы мои чувства, чувства радости и признательности, вылились в поток слез. Шмыгнув носом от избытка чувств и отметая все сомнения, я говорю:
— Надеюсь, мне это больше не понадобится.
Оставшись один, я повторяю потрясающие слова громко и теперь уже с подобающим чувством: «Я преодолел!»
В июне, когда для нас обоих закончился учебный год, мы с Клэр улетели на север Италии. Я впервые снова увидел Европу, с того момента, как десять лет назад мы путешествовали здесь с Бригиттой. Мы провели в Венеции пять дней, остановившись в тихом пансионе около Академии.
Каждое утро мы завтракали в напоенном ароматами саду нашего пансиона, а потом в спортивной обуви шли по мостам и аллеям, которые приводили нас к тем местам, что были намечены Клэр с утра на карте для посещений в этот день. Когда она фотографирует палаццо, храмы и фонтаны, я всегда отхожу в сторону, но всегда с удовольствием фотографирую ее с ее естественной красотой.
Каждый вечер, поужинав в саду под деревом, мы отправляемся в путешествие на гондоле. Клэр сидит рядом со мной в кресле, которое Манн описал, как «самое мягкое самое роскошное и самое удобное кресло в мире». Я снова спрашиваю себя, неужели эта безмятежность существует на самом деле, неужели такая гармония возможна? Может быть, худшее уже позади? Может быть, я не совершу больше ужасных ошибок? И не буду больше расплачиваться за старые? Может быть, то были ошибки молодости, затянувшейся бестолковой юности, которая осталась позади?
— Ты уверена, что мы сейчас не умрем, — говорю я, — и не окажемся в раю?
— Я не знаю, — отвечает она, — спроси у гондольера.
В последний день мы отправляемся обедать в «Гритти». На террасе, заплатив метрдотелю, я указываю ему на тот столик, за которым воображал себя сидящим с той хорошенькой студенткой, которая ела конфеты на моих лекциях. Я заказываю то, что ел в тот день, когда мы читали рассказы Чехова о любви и я был на грани нервного срыва, только теперь это была не воображаемая еда с юной неиспорченной студенткой. На этот раз все реально, и я в порядке. Так мы сидим — я со стаканом холодного вина, Клэр, родители которой любили выпить, — со своей минеральной водой. Посмотрев на сверкающие воды, омывающие этот невероятно красивый сказочный город, я спрашиваю ее:
— Ты считаешь, что Венеция на самом деле погружается? Мне кажется, что все здесь осталось в том же положении, как тогда, когда я был здесь в последний раз.
— А с кем ты был тогда, со своей женой?
— Нет, это случилось в тот год, когда я был фулбрайтским стипендиатом. Я был с девушкой.
— С какой?
Будет ли ей неприятно? Рискую я чем-нибудь, если все ей расскажу? О, какой драматический момент! И в чем заключается это «все»? Что особенного? Не больше того, что молодой морячок находит в своем первом иностранном порту. Морячок надеется на что-то сверхъестественное, но оказывается, ни его склонности, ни силы… Но тому, кто так любит организованность и порядок, кто использовал всю свою неуемную энергию для того, чтобы жить нормальной жизнью, которой не суждено было быть в детстве, мне кажется, лучше ответить: «О, да так, одна…» и закрыть тему.
После чего эта «одна», с которой больше десяти лет мы не виделись, не выходит у меня из головы. Тогда, на занятиях по Чехову, несостоявшийся муж вспоминал солнечные дни на террасе Гритти и молодого, еще не битого жизнью, наглого Кепеша, путешествовавшего по Европе автостопом. Теперь, сидя на террасе «Гритти», куда я пришел, чтобы отпраздновать начало новой прекрасной и спокойной жизни, отпраздновать свое удивительное исцеление, я вспоминаю те давние времена, когда я жил, как шейх; ту ночь в нашей квартире на цокольном этаже, когда и допытывался у Бригитты, чего она хочет больше всего. То, что хотелось мне, те девушки дали мне возможность получить. То, чего хотелось Элизабет, мы оставили напоследок — она сама не знала… потому что в глубине души, как мы узнали потом, когда ее сшиб грузовик, она не хотела ничего. А Бригитта смело говорила о своих желаниях, которые мы удовлетворяли. Да, сидя напротив Клэр, я вспоминаю Бригитту, стоящую передо мной на коленях, ее лицо, поднятое ко мне. «Волосы!» — кричит она, — «Волосы!» А Элизабет, откинувшись на кровати в своем розовом халатике, с застывшим изумлением смотрит на нас. Клэр никогда не станет делать ничего подобного.
Как будто из-за того, что все это имеет для меня значение, а Клэр отказывается делать то, что имеет значение для меня, кляня себя за короткую память, за глупость, за неблагодарность, за то, что веду себя, как зеленый юнец, за то, что безумно и самоубийственно лишаю себя всех перспектив, я чувствую непреодолимое влечение, но не к этой приятной молодой женщине, с которой я только что вступил в многообещающую жизнь, а к маленькому моему товарищу с торчащими зубками, которого я видел в последний раз покидающим мою комнату среди ночи, где-то недалеко от Руана больше десяти лет назад. Тому, кто страстно желал меня самого, к этой потерянной душе, к тому, кто внутренне преодолел барьер допустимого задолго до того, как на это решился я. О, Бригитта, уходи! На этот раз мы в нашей комнате в Венеции, в отеле на узкой улочке Заттери, недалеко от того мостика, где Клэр сегодня утром сфотографировала меня. Я завязываю ей глаза платком и склоняюсь над ничего не видящей девушкой… «Говори мне что-нибудь, все, что хочешь», — шепчет Бригитта, я пытаюсь, и странные приглушенные звуки вырываются из моей груди.
Я испытывал тогда к Бригитте — я никогда не захочу причислить то время к затянувшейся бестолковой юности, — растущее чувство сладострастного подобия… а к Клэр, этой пылкой и любящей моей спасительнице? Злость, разочарование, отвращение. Презрение ко всему, что она делает так безупречно, и обида из-за того, что отказывает мне в малости. Я чувствую, что легко смогу без нее обойтись. Без фотографий. Без листочков. Без учебных планов. Без всего.
Я подавляю в себе желание вскочить из-за стола и позвонить доктору Клингеру. Я не хочу быть одним из тех истеричных пациентов, которые звонят с другого конца земли. Нет, только не это. Я ем то, что нам подали. К тому времени, как пора заказывать десерт, страстная тоска по Бригитте начинает отступать, как