следует доверять распространенной молве. Все Бояре и Вельможи, присутствовавшие на совещании, на котором решено было бороться с мятежными Стрельцами, были призваны сегодня к новому судилищу: перед каждым из них поставлено было по одному осужденному, и всякому нужно было привести в исполнение топором произнесенный им приговор. Князь Ромодановский, бывший до мятежа Начальник четырех полков, по настоянию его Величества поверг на землю одним и тем же лезвием (lerro) четырех Стрельцов; более жестокий Алексашка хвастался, что отрубил двадцать голов…
…Сам царь, сидя в кресле, смотрел с сухими глазами на всю эту столь ужасную трагедию и избиение стольких людей, негодуя на одно то, что очень многие из Бояр приступали к этой непривычной обязанности с дрожащими руками…
Все, не переставая, говорят о том, что Генерал Лефорт совершенно потерял разсудок и то требует музыкантов, то вина…
Из записей Корба: «Принадлежа к Реформатской Религии, Лефорт не мог скрывать врожденной ненависти к православным… и поэтому был суров даже со своей супругой» (католичкой. —
Со смертью Лефорта связь Петра с Немецкой слободой обрывалась. Но Гордон, Менезий и Лефорт сделали свое дело: они добились того, о чем мечтали. Они приблизились к Петру. Я не берусь выдвигать гипотезу, что развод с Евдокией Лопухиной есть дело рук этого кружка лиц, пробравшихся к Петру, но одно несомненно: именно знакомство с Лефортом и сводничество последнего (умышленное или нет) сыграло свою роль: Анна Монс заняла сердце Петра, и Евдокия Лопухина была сослана в монастырь. Из государевой семьи при Петре оставался один сын — царевич Алексей.
XII
«Не любя мать, Петр был, разумеется, холоден к сыну, ее напоминавшему», — замечает М. П. Погодин. Но до этой нелюбви еще далеко. Еще маленький царевич с Натальей Алексеевной (сестрой Петра) ездит в московские соборы к службе, возит она его и в католическую церковь. И надо думать, сестра государева находит слова, дабы очернить в глазах мальчика отправленную в ссылку мать. Иностранцы вслух говорят, что царевич Алексей Петрович, по своим выдающимся дарованиям и природным добродетелям, вполне достоин того, чтобы на нем покоились надежды отца и судьбы Московии в ее желанном и спокойном развитии. Царевичу девятый год, и разлука с матерью, вероятно, далеко не бесследно прошла для его сердца. Петр среди немчуры, за делами, в отъездах, а царевич (не так уж и мал он) — среди новых, чуждых матери людей. Надо думать, ожесточение закрадывалось в его сердце именно с этих лет. И именно с этих лет ненавистны ему и Немецкая слобода, и все именитые иностранцы, окружающие отца, которого он все-таки любит, к которому тянется. Нетрудно представить себе состояние мальчишки, лишенного в одночасье матери, с которой запрещены встречи, и видящего (очень редко) отца, чувства которого заняты более немкой Анной Монс.
Должно быть, доносились до него слова сторонников матери, что в лице Евдокии и вместе с нею оскорблено было все старое московско-русское, обычаи, нравы…
Говорили жены стрельцов: «Не одни стрельцы пропадают, плачут и царские семена. Царевна Татьяна Михайловна жаловалась царевичу на боярина Стрешнева, что он их поморил с голоду: если-б де не монастыри нас кормили, давно бы мы умерли. А царевич ей сказал: дайте мне сроку, я де их приберу. Государь немцев любит, а царевич не любит». Говорили слова сии шепотом и, кончив, крестились, глядя на образа.
Не в одном московском доме говорили полушепотом:
— Онемечивается наш государь.
— А виной-то кто? Лефорт и Монсиха. Они Петра Алексеевича окрутили да одурманили.
Анна Монс действительно была обворожительна. Царь находился под ее влиянием.
В январе 1700 года на всех воротах Москвы появились строгие объявления всем мало-мальски зажиточным людям русским ходить в венгерских кафтанах или шубах, летом же в немецких платьях; мало того, отныне ни одна русская дворянка не смела явиться перед царем на публичных празднествах в русском платье. (Замечания некоторых историков о том, что перемена внешности нужна была для успеха преобразований, что длиннополость — признак азиата, а короткополость — признак европейца, уничтожаются простым и ясным признанием Гордона, что это нужно было для безопасности иноземцев, для смешения их с русскими перед негодующим народом.)
«Целомудрие было не в характере Анны Ивановны; с легкой руки Лефорта она всецело отдалась Петру, — пишет Семевский, — об этом заговорили везде: в домах иноземцев, в избах простолюдинов, в колодничьих палатках.
— Относил я венгерскую шубу к иноземке, к девице Анне Монсовой, — говорил между прочим немец, портной Фланк, аптекарше Якимовой, — и видел в спальне ее кровать, а занавески на ней золотыя…
— Это не ту кровать ты видел, — прервала аптекарша, — а вот есть другая, в другой спальне, в которой бывает государь: здесь-то он и почивает…
Затем аптекарша пустилась в «неудобь-сказываемые» подробности.
— Какой он государь, — говорит о Петре колодник Ванька Борлют в казенке Преображенского приказа одному из своих товарищей колодников, — какой он государь! басурман! в среду и пятницу ест мясо и лягушки… царицу сослал свою в ссылку, а живет с иноземкою Анной Монсовой…»
Люди, близкие к государю, подметили, что он смотрит на немку как на будущую супругу-царицу. У