Ощущение кулис, задника, суфлерской будки.
«Стихи не просто поются, то есть растягиваются, как это бывает обыкновенно в романсах, но перебирают ногами, играют всем телом, упражняются и укореняются в ритме и в мимике».
Акцентированность драматургических ходов и жестов оттуда же — из театра.
А.Синявский:
«На театре, знаете, не разгуляетесь — десять метров, пять минут… Железный закон сцены, чтобы долго не прохлаждались, но, произнеся положенные реплики, проваливались бы в люк, укрепляя осознание ящика, куда все укладывается, сценической площадки, пускай и разъехавшейся, выражаясь фигурально, на полсвета, но все-таки площадки, пространства, которое только потому мы и воспринимаем, что оно измеряется границами, стенами, столбами, точным началом и безусловным концом инсценированной на подмостках, в трех измерениях, песенки».
Рифмы — физиологически ощутимые — защелкиваются на концах строк или, вернее, ощелкиваются. «Не какие-нибудь глагольные», а — ананасами-ассонансами оперяющие строфу. «Какое-нибудь редкостное или жаргонное словцо… подобное затвору… на закушенном, взятом за горло слове».
Гениальный слух моего учителя Синявского выявляет в песенной стихии Галича то, что спрятано за пределами стихии, алкашно-бандитской стихии, вернее — на пределах: на гранях, на границах пространства «гульбы», ей, «гульбе», как раз и обозначены здесь тайные пределы.
Стенки. Задник. Ящик.
Закнутость — лейтмотив. Возврат — лейтмотив.
Пространство не разворачивается, а сворачивается.
В контраст «разбеганию» романтиков-шестидесятников — ощущение плена, духоты, сдавленного горла.
«Цыганский романс» Галича вроде бы перекликается с подобными мотивами у Анчарова: и там, и тут человек «встречает бога». У Анчарова от этой встречи душа раскатывается в бесконечность, в сквозящий космос. У Галича — схлопывается в замкнутость, заваливается в «божий мир» как в чадный «трактир».
Бандит- спортсмен, сносящий с ног заграничного соперника, — это же почти вариация из Высоцкого! Но у Высоцкого такой бандит действует от полноты собственной дури, и Высоцкий с ним себя — от полноты солидарных чувств — ассоциирует. А у Галича над бандитом-спортсменом маячат всякие «федерации, хренации», они его дергают за ниточки, как марионетку, и с кем ассоциирует себя автор, усталый волшебник, определить невозможно: он возвышается надо всем, словно хозяин кукольного театра. Или как бог, пусть даже и похожий на пропойцу.
Мотив подмены тут — постоянный. У Городницкого «атланты держат небо на каменных плечах», и поэт держит небо вместе с ними, и слушатели — тоже. У Галича эта ситуация изначально предстает как профанированная:
Окуджава, когда поет о солдатике, даже о бумажном, — он ведь тоже себя с ним ассоциирует. Галич не ассоциирует себя ни с кем из своих персонажей. Солдаты шагают в ногу — мост обрушивается. Потому что надо всем — «колебательный закон».
Закон. Бог. Федерации-хренации. ЦК. КГБ. ВПШ. Бесовщина всеобщей подмены.
По неотменимой традиции Галич салютует и Вертинскому — предтече предтеч. Прямая перекличка: «Нам «ужин прощальный» — не ужин, а сто пятьдесят под боржом». У Вертинского ужин — мистическая трапеза — у Галича подменная профанная «закусь». У Вертинского — наив, у Галича — горькое знание: «бумажная роза» засунута в «оскаленный рот». У Вертинского роза — настоящая, хотя все думают, что — бумажная. И бриллиант там — чистой воды, хотя все уверены, что — бижутерия.
А Галич знает, что все это именно бижутерия. Что этот театр, этот балаганчик, этот «трактир» — сплошная подделка. Несмываемый грим: Добро на самом деле — Зло а Зло на самом деле — Добро. Правда неверна, а неправда верна. Черное означает белое, белое — черное, и «веселая ртуть» играет роль серебра.
Не потому ли в 1968 году и внемлет Галичу так завороженно «небритая братия» шестидесятников- романтиков, что чует в его опыте то, что ей не дано: знание тайных пределов?
Нет, Галич — это не «театр одного актера». Это религиозное действо катакомбного жанра. Страсти Христовы, разыгрываемые марионетками как бы в шутку. Сублимация искренних слез, не находящих иного выхода, кроме пещерного лицедейства. Замкнутое пространство, ящик, камера, погреб, клетка, пенал. Вертеп.
В роли господа-бога — одинокий хозаин театрика, усталый затейник «с обшарпанной гитарой в руках».
Это же классически-традиционный вертеп, только выстроенный из «современных материалов».
Это же классически-традиционный крик шута, размазывающего морковный сок, но знающего, что за порогом театрика убивают по-настоящему:
Чистая алхимия, пляска символов, каббалистика магических действ. А ощущение — страшной реальности. Словно бы хозяин балаганчика, разыгрывающий представление с ученым котом, сам вот-вот попадет туда, внутрь вертепа, и не морковный сок потечет из ран, а настоящая кровь.
Однажды с ним это произошло. Реально, как эмпирический факт. Но, поскольку впоследствии было превращено в поэтичную новеллу и включено главой в повесть «Генеральная репетиция», — стало ярким художественным эпизодом в хождении души по мукам.