Что за фонарщик?! Это ж из другой оперы! Тут — небо, подпертое плечом богатыря. Какой фонарщик? Ах, да: чтобы краски нездешние смешались получше. Чтобы север наложился на юг и запад на восток. Андерсен — на Реку-Гору. Потому что и то и другое равно невообразимо на Арбате.
Невообразимо — но как расчерчено! Сужаются круги, сходятся пути, с разных концов сбегаются в перспективе линии. Едет богатырь, света нет, дороги нет… все равно едет. Что ж, неужто и Цели нет?
Вот оно, колдовство. Катарсис. Обрыв в очистительное незнание.
Любой пошлости: громогласной, тихой, государственной, домашней — неизменно мягкое «нет».
За всеми этими «нет» должно быть то, что «есть».
А оно неизречимо.
То, что весь этот мир — «пока», что сроки сочтены и свет недолог, — это из судьбы понятно, из судьбы поколения смертников.
Дальше — непонятное.
И наконец, высший оскюморон:
Нет, вы слышите, чего просит?! Да ведь этот, рвущийся, властвовать будет над другими и за счет других — щедрых, мудрых, счастливых…
Счастливых?
Да вот в том-то и дело, что мелодия дрожит на острие и счастливец тайно, скрыто, сокровенно несчастен. Это звучит в обертонах, стучит в висках, но если так уж нужно определение, то в конце концов и оно предъявлено:
Яснее не скажешь.
Нет, еще яснее, страшнее — не про то, как в 1963 году (когда «Молитва» написана) мы переживали очередную выходку власти (вроде выхода Н.Хрущева на Манеж к живописцам); это регулярное бесовство ничто перед тем, что чувствует человек, когда Всевышний возвращает ему его молитву, и становится смертельно ясно, что винить — некого:
О, как прожигает эта фраза из-под старинных завитков эпохи Франсуа Вийона!
От Вийона — к Моцарту:
Следующая строка переводит реальность в игру:
Балаганчик подкреплен костюмерией:
Но где реальность, где старый Арбат, где простая исповедь Леньки Королева, в кепчонке набекрень пошедшего погибать? Где наша жизнь?
А вот:
Пальба — была, гульбы — не было, было притворство, форс и фарс:
Маэстро всего этого не выдерживает: закрывает лицо.
И тогда поэт посылает ему (и нам) волшебную строку — ту самую, пронзительную, странную, озадачивающую строку, которая всегда у Булата переводит «песенку» в бездонное измерение: