посылки, растила детей и ездила к нему в зону. Эта верная спутница обнаруживает вдруг страстный интерес к полемическому темпераменту Гроссмана. Беседуя, они гуляют вдвоем! Заболоцкий требует прекратить такие прогулки. Она отвечает, что в них нет ничего эротического, это чисто дружеское общение, и было бы оскорбительно его прервать. Он указывает ей на дверь…

Можжевеловый куст, можжевеловый куст Остывающий лепет изменчивых уст, Легкий лепет, едва отдающий смолой, Проколовший меня смертоносной иглой!

…С патефонной иглы, не кончаясь, стекает 'Болеро' Равеля. Заболоцкий остается в одиночестве, не расставаясь с портретом изгнанной жены. Не в эту ли пору разглядел Давид Самойлов в его лице черты Каренина?

Они не выдерживают оба, и жена возвращается — за считанные дни до его гибели. Счастье это? Горе? Лодейников не мог соединить мыслью два эти таинства жизни. Автор 'Лодейникова', прошедший огни, воды и медные трубы, чувствует, как обе эти бездны намертво соединены в замысле мироздания…

В золотых небесах за окошком моим Облака проплывают одно за другим, Облетевший мой садик безжизнен и пуст… Да простит тебя бог, можжевеловый куст!

'Он говорил, — рассказывала потом Екатерина Васильевна, — что ему надо два года жизни, чтобы написать трилогию из поэм 'Смерть Сократа', 'Поклонение волхвов', 'Сталин'. Меня удивила тема третьей поэмы. Николай Алексеевич стал мне объяснять, что Сталин сложная фигура на стыке двух эпох. Разделаться со старой этикой, моралью, культурой было ему нелегко, так как он сам из нее вырос. Он учился в духовной семинарии, и это в нем осталось. Его воспитала Грузия, где правители были лицемерны, коварны, часто кровожадны. Николай Алексеевич говорил, что Хрущеву легче расправиться со старой культурой, потому что в нем ее нет…'

Трилогии Заболоцкий не написал. Последнее его крупное произведение — поэма 'Рубрук в Монголии' — как раз попытка связать кровавые концы истории через осознание старой культуры. Поэма — о том, как из Франции в Каракорум через Русь поехал монах-проповедник. Что он узнал?

'Наполнив грузную утробу и сбросив тяжесть портупей, смотрел здесь волком на Европу генералиссимус степей. Его бесчисленные орды сновали, выдвинув полки, и были к западу простерты, как пятерня его руки'.

Через полвека долетают искры предчувствий Заболоцкого до нашего времени:

'Куда уж было тут латынцу, будь он и тонкий дипломат, псалмы втолковывать ордынцу и бить в кимвалы наугад! Как прототип башибузука, любой монгольский мальчуган всю казуистику Рубрука смеясь, засовывал в карман…'

Ордынец в полном сознании вселенской мощи Востока растолковывает посланцу Запада бесперспективность его миссии:

'Вы рады бить друг друга в морды, кресты имея на груди. А ты взгляни на наши орды, на наших братьев погляди! У нас, монголов, дисциплина, убил — и сам иди под меч. Выходит, ваша писанина не та, чтоб выгоду извлечь'.

Можно только вообразить, что вышло бы из-под пера Заболоцкого, дай ему судьба те два года, о которых он сказал возвратившейся к нему жене.

Две недели дала судьба.

Упав, он прошептал подбежавшей жене за несколько секунд до смерти:

— Я теряю сознание…

Сознание — самое дорогое, что у него было.

Николай Тихонов в статье, написанной вскоре после смерти Заболоцкого, подвел итог: 'Он несомненно принадлежит к тем поэтам, которых сформировала и утвердила революция'.

ЛЕОНИД МАРТЫНОВ:

«НЕПОСТИЖИМО ДЛЯ УМА НА СВЕТЕ МНОГОЕ ВЕСЬМА»

Четырнадцатилетний омский гимназист пишет в 1919 году стихотворение, в котором, как в капсуле, свернуты интонации и темы будущего классика советской поэзии, самого загадочного ее мудреца- интеллектуала.

«Суббота бегала на босу ногу, чтоб не стоптать воскресных каблучков, кой-кто еще хотел молиться богу и делал книгу целью для очков…»

Бытовая зарисовка словно бы помещена в камеру-обскуру, и в этой камере, как в вертепе, разыгрывается действо, для которого и приготовлены каблучки-котурны. Имеется бог. Но странный с точки зрения официальной церковности, к которой нет у Мартынова никакого почтения. Он до самой смерти сохранит ироническое отношение к «иконкам и лампадкам». Его бог — Разум, так что недаром пророк носит ученые очки и молится книгам, страницы который будут шелестеть в поэзии Мартынова до его последних строк.

А бури реальной истории? И их грохот различим сквозь шелест:

«…Но вообще рождалось опасенье у всех, кто бросил думать о труде, что будет жарким это Воскресенье и даже пламень грянет кое-где».

«Кое-где» — это уже коронный прием. Шутливое приручение Вечности.

Путь к Вечности лежит через пламень Истории. Но до нее тоже еще нужно домучиться.

Это впереди. Детство же проходит в уютном служебном вагоне отца: отец, инженер-путейщик, строитель Транссиба, гидротехник. Замкнутый мир вагона компенсируется бешеным чтением. В книгах — «златоглавая Москва и величественный Петрополь», а за окном — избы, тонущие в снегу. Читаешь: «как хороши, как свежи были розы», а глянешь вокруг — в полынной степи «щетинится чертополох, пропахший паровозным дымом». В книгах (и на уроках словесности) «по небу полуночи ангел летит», а в Омске уже появляются первые калеки с германской войны.

О том, что поэзия может быть причастна к страшной реальности, молоденький Мартынов узнает в 1915 году из дошедшего до Омска московского поэтического альманаха, где «поэт с Большой Пресни» по фамилии Маяковский, провокационно сравнивая себя с Наполеоном, предлагает человечеству и дальше идти к гибели. С этой встречи История врывается в поэтические грезы омского мечтателя. Тем более, что к моменту, когда «кое-кто» собирается пощеголять на воскресных каблучках, пламень вспыхивает уже не «кое-где», а в самом Омске.

«Бегут вассалы Колчака, в звериные одеты шкуры, и дезертир из кабака глядит на гибель

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату