за такой бунт против опричника забивает Коня в кандалы. В ситуации непрерывной Чистки такой сюжет мог дорого стоить Кедрину, но обошлось. Не нужно думать, что он дразнил власть и карательные органы намеренно. Вовсе нет, скорее всего он хотел петь в унисон. Не получалось — по той особенности голоса, которая отличает великого поэта и иногда подсказывает ему слова, прямо-таки слепо-провидческие[44].
Кедрин чует подступающую войну — тысячелетним опытом. Если вся русская история — срам и правеж, гульба и грабеж, если в голод у нас жрут кошек, а в обжорный год отцеживают из кваса тараканов, если «сегодня — нас, а завтра — вас», если колыбельная песнь русского героя (единственное место в поэме «Конь», где четкий ямб соскальзывает в заунывную народную заплачку) — это бесконечный «дождь, дождь» и «соседи», что «топорами грызутся»), то войну можно и не описывать прямо — ею дышишь, ее ждешь как опустошительной развязки:
Написано — 15 июня 1941 года. За семь дней до гитлеровского вторжения.
С началом войны белобилетник, заведомо исключенный их всех мобилизационных списков, просится на фронт. Ему отказывают. Осенью 1941 года он в своем подмосковном Черкизове оказывается на расстоянии пушечного выстрела от подошедших немцев.
«Война бетховенским пером чудовищные ноты пишет. Его октав железный гром мертвец в гробу — и то услышит. Но что за уши мне даны? Оглохший в громе этих схваток, из всей симфонии войны я слышу только плач солдаток».
Он пытается эвакуироваться — отъезд срывается из-за чудовищной давки на вокзале (чемодан с рукописями пропадает). Он окончательно отказывается от эвакуации и опять просится в армию. Его опять не берут.
Гримаса смеха застывает на губах тряпичной куклы, которую девочка приносит в бомбоубежище.
«Ты в силах, — спросил я, — смеяться? — И, мнится, услышал слова: «Я кукла. Чего мне бояться? Меня не убьют. Я мертва».
Так перекликается эта кукла из 1941 года с той куклой, которая за десять лет до того распахнула перед Кедриным ворота в столицу.
Теперь у ворот — враг, куда более отчетливый, чем гунны и ордынцы. Россия, когда-то не умевшая выпутаться из «бестолочи», разом вырывается в трагическую высь:
Наконец, после третьего (или четвертого?) рапорта его посылают на фронт. В Шестую воздушную армию, в газету «Сокол Родины». Там Кедрин и сражается пером с немцами два последние военные года.
К плачу солдаток прибавляется рев моторов и грохот взрывов. На месте обезумевших Нибелунгов обнаруживаются смешные фрицы. На месте русских богатырей — «любимец третьей эскадрильи — пушистый одноухий кот». Трагическая безысходность сменяется веселым боевым задором. Еще никогда столько не писалось, как в прифронтовом Выползове, где печатается боевая газета. Поэзия Кедрина, наконец-то, встает в общий строй. Вливается, сливается…
…И — «исчезает» в общем строю?
Вот статистика. Из восьмидесяти фронтовых стихотворений, вошедших впоследствии (в 1974 году) в итоговый том «Большой библиотеки поэта», только восемь взяты из фронтовой печати, а остальные, стало быть, либо не были обнародованы, либо потерялись и забылись. И когда еще четверть века спустя стараниями дочери поэта Светланы Кедриной корпус его военной лирики обновился и дополнился, — то в основном текстами, которые в 2001 году оказались опубликованы впервые [45].
Еще штрих. В «Соколе Родины» часто печатал свои стихотворные залпы некто Вася Гашеткин. О том, что это псевдоним Кедрина, литературовед Петр Тартаковский, писавший о Кедрине книжку, узнал, обнаружив в архиве на одном из черновиков фамилию «Кедрин», рукой поэта исправленную на «Васю Гашеткина». Ни одно стихотворение этого «Васи» в сборниках Дм. Кедрина не публиковалось[46]. Может, это и правильно. Но говорит о том, что военная лирика, в которой, кажется, разрешилась мучившая Кедрина «загадка истории», — никак не выделила его из общей массы тогдашней фронтовой поэзии, не оставила яркого индивидуального следа в тогдашней текущей словесности, хотя некоторые написанные в армии стихи его и теперь потрясают неподдельной силой чувств.
Тут стоит вспомнить «приговор», вынесенный стихам Кедрина еще в предвоенные годы рецензентом, их забраковавшим: проходные стихи у Кедрина неинтересны, а интересные непроходимы.
Война отходит в прошлое, — и снова начинает звучать то, что было заглушено грохотом: ощущение безысхода и ненужности. В июне 1945 года написано:
Жить ему остается — около ста дней.
Вечный кедринский «дождик» идет «из маленькой-маленькой тучки», «чудесный денек приготовлен на завтра», «на Пушкино в девять идет электричка», на дачу приглашены гости, и стихи эти будут несомненно гостям прочитаны, и пойдут из уст в уста…
А в записной книжке — слова, не предназначенные ни для печати, ни для чтения гостям: «Писать не