счастье: есть — нету. Любимый был, ушел — и нет. Правда двоится, тускнеет, исчезает… и только если ее назвать, оживает в слове.
Магия слова, эйфория стиха, одержимость поэзией — наркоз поколения, настроенного эпохой на счастье и угодившего в смертельную засаду.
По тому, как началась в годы войны литературная судьба Вероники Тушновой, — она примыкает к поколению мальчиков-фронтовиков. Но она старше годами и, несмотря на малость литературного опыта, богаче их — опытом предвоенной жизни (и замуж успела выйти, и, кажется, мужа потеряла, и дочь вырастила: «Я напишу ей буквы на листе, я нарисую зайчика в тетради. Я засмеюсь — ее улыбки ради. Я буду плакать после, в темноте…»).
Ее поколение, готовившееся ко всемирному триумфу, а попавшее на минное поле истории, должно было объяснить себе и миру, что произошло с ним и с миром. Оно и попыталось объяснить: Кедрин — с его историческими параллелями, Твардовский с путешествиями Теркина на том и этом свете, Симонов с командирской хроникой войны… Что может добавить к этой начинающейся летописи медсестричка из тылового госпиталя, вспоминающая, как отец рассказывал ей «о лесах и топях Августова» и как она его слушала — «девочка на камне в лучах и пене с головы до ног»?
А секрет в том, что заложена в девочке чисто женская особенность души, когда она поверх всех объяснений чует правду-неправду и с сомнамбулической отрешенностью повторяет свое:
Кончается война, жизнь возвращается к обычной бестолковости. Гаснет песня. «Куда ты ушла? Где мы расстались с тобой?.. Песня моя, а вдруг навсегда меня покинула ты?»
Влилась песня в общий оркестр победоносной советской лирики, тоненьким подголоском тонет в гигантском ансамбле. Твое маленькое счастье-несчастье — часть общей беды-победы. Твоя тропка вбегает в общий путь:
Нельзя сказать, что громада страны вообще отсутствует в ранней лирике Тушновой. То есть, что она избегает советских символов. Нет, но она не делает из этого особой темы, никак не акцентирует на этом внимания, замечает изредка и как-то вскользь, как что-то само собой разумеющееся. «Легкий флаг полощется над пристанью резною». «Кричат «ура», и я с трибуной рядом». Не с флагом в руках и не на трибуне. Рядом. Не совсем такая, как все, но, в общем, своя.
В общем — послевоенные советские лирики принимает в строй свою «сестричку», еще не отмывшую руки от йода. В 1947 году она — в составе Первого Всесоюзного совещания молодых писателей, о котором его участники (вчерашние солдаты, половина — на костылях, все — с орденскими колодками) будут вспоминать всю жизнь. Марк Соболь, в частности, расскажет, как он остолбенел, обнаружив, что «литконсультант «Комсомольской правды» Вероника Тушнова» (подписывавшая так свои ответы на стихи, присылаемые в редакцию) «ошеломляюще красива». И сборник стихов ее, озаглавленный скромно, но обнадеживающе: «Первая книга», — принесет ей признание мастеров (Павел Антокольский поможет составить и отредактирует).
Меж тем в потаенную (не для печати) тетрадку она записывает, как некий редактор (не Антокольский, конечно) утешающе говорит ей: «Понимаете, пока еще не нашли вы что-то главное. Здесь у вас волнует многое, но пошли вы, к сожалению, не широкою дорогою, не в центральном направлении», на что она отвечает (не вслух, конечно, а про себя): путь к сердцу ведет не людным шляхом, а окольно: подъемами трудными, трясинами топкими, по скалам, гладким до ужаса… «Я иду суровой местностью, не имеющей названия».
Ну уж и не имеющей… Да это название знают все законодатели и исполнители критического цеха! «Камерность» — вот что навешивается за хождение по тропинкам, этот приговор в послевоенные годы звучит так угрожающе, что Андрей Турков даже и сорок лет спустя считает необходимым начать свой очерк о Тушновой с реабилитации термина, с очищения его от «догматической прямолинейности» — ведь занимает же камерность свое законное место «в сфере музыки».
Но Тушнова творит свою музыку в сфере литературы, а литература безоговорочно нацелена на эпос. И вот, чтобы как-то оправдаться за свою «камерность», однажды, поднатужившись, она выполняет социальный заказ в официально первенствующем жанре — в поэме.
Поэма «Дорога на Клухор» появляется в 1952 году, на последнем взлете цветущего сталинизма, и остается на пути Тушновой как громоотвод на случай критических гроз. В основе-то там — искреннее сострадание детям из кавказской здравницы, которых отступавшие гитлеровцы, как узнала Тушнова, сбросили в ущелье. В поэме через ущелье прокладывается маршрут, маркированный предвоенным студенчеством (рюкзаки, привалы, костры). И увенчивается это путешествие фигурой германского шпиона, который, прикинувшись ученым-ботаником, пристраивается к группе и идет через Клухорский перевал, тайно фотографируя наши тропки.
Шпиона пограничники распознают и отправляют, куда следует, а поэма заканчивается призывом к бдительности, что для 1952 года звучит вполне благонадежно.
Вид на жительство получен, в наступившую вскоре эпоху Первой Оттепели Веронике Тушновой открыты все пути: начинаются маршруты по градам и весям страны и соцлагеря, благо социалистический реализм распахивает перед переводчиками с братских языков любые ворота, так что можно забыть и трясины топкие, и скалы, гладкие до ужаса…
«Пути-дороги». Буровые Каспия. Шиповник красный вдоль дороги от Страшен до Быковца. Ах, Молдавия, Молдова… Привет, осенняя Латвия! И Юрас-йела, что означает: улица Морская. «Мы праздник встречаем в дороге». Станция Баладжары. Разъезд Чемыше. Остров Артема. Арыки Ханлара. Ночной Вильнюс. Наргнен, всплывающий розовой стеной. Внуково, самолет до Энска. «Милый! Какая луна над Москвою!» «Кажется мне, что над Соротью где-то». Звезды над морем. Ночь в горах. Куйбышевская ГЭС…
Стоп. Вслушаемся.
То есть до рождения Гидростанции. Но дальше: