застывает медными сгустками. Летящие с уст имена сцепляются в символы веры.
В «Разговоре» с «Колей» это продемонстрировано мастерски:
В 1927 году все трое — признанные лидеры советской лирики, но достаточно малосовместимые по лирическим программам. Какую же решимость надо было иметь, чтобы так сцепить имена, какую цепкость фантазии, чтобы эмблема не распалась при дальнейших светопреставлениях. Сельвинского-то бог миловал, а вот Пастернак, исключенный из советской литературы за «Доктора Живаго», весьма вызывающе смотрелся в формуле Багрицкого после 1958 года; а до того — Тихонов, после «ленинградского дела» зависший над пропастью ГУЛАГа… однако формула, врезанная Багрицким в историю советской лирики, преодолела все.
Сам он до смертельно опасных обвинений не дожил. Обошлось 'биологизмом', да и то со смехом пополам. Маяковский по поводу 'Контробандистов' гремел: 'И вы что же, верите ему? Думаете, что на самом деле для Багрицкого еще неясно, где и с кем ему быть? У него же друзья чекисты! Он в Юго-РОСТе работал, в агитпоезде ездил!'
В агитпоезде Багрицкий и научился (между прочим, и у Маяковского) отливать из эмоций пули. Он продемонстрировал замечательную способность улавливать в воздухе эпохи и сжимать в формулы настроения, решения и оценки, вызревавшие в интеллектуальных кругах. Эти его формулы входили в жизнь, делаясь частью идеологических программ. Например, о гибели Пушкина: «Наемника безжалостную руку наводит на поэта Николай». Или — еще о гибели поэта: «Депеша из Питера: страшная весть о черном предательстве Гумилева». Царь в качестве заказчика и Дантес в роли киллера застревают в памяти культуры на долгие десятилетия — во многом по милости Багрицкого. «Черное предательство» остается в его однотомниках даже и в те годы, когда цензура вымарывает из печати самое имя Гумилева. Врезанные Багрицким формулы торчат в памяти поэзии даже тогда, когда время обтекает их, высвечивая с изнанки:
Тут, конечно, можно прикрыться Лениным, чья нетривиальная мысль (морально то, что выгодно нам в борьбе за победу пролетариата) несомненно лежит в основе поэтической формулы Багрицкого. Можно прикрыться Дзержинским, от имени которого («он говорит») эта формула выдвинута. Можно прикрыться, наконец, Пастернаком, перекличка с которым («не разберешь, который век») предшествует этой формуле и как бы требует ответа («век поджидает» и требует лгать и убивать).
Но в поэзии острие слова ни в каких мешках и ни под какими крышами не утаишь: она все пронзает и действует напрямую — как максима, как символ, знак.
Уникальность Багрицкого — в наполнении знаков, рождающихся как бы из ничего, от нуля.
Он это понимает. Понимает и рискованность такой работы. Тяжесть своего жребия:
Серп и молот. «И Перекоп перешагнув кровавый, прославив молот и гремучий серп, мы грубой и торжественною славой свой пятипалый окружили герб».
Пятипалость — тоже знак. Знаменательно, что она падает (выпадает) из полной незнаемости, из тумана. «Знак особый выбирая у всех народов и времен, остановились мы, не зная, какой из них нам присужден… Мы не узнали… и над нами в туманах вспыхнула тогда, сияя красными огнями, пятиконечная звезда».
Не знали… узнали.
Самый яркий знак — знамя. «Кровавое». «Горячее, как кровь, и цвета крови». Флаг, «простой и необыкновенный». «Развернутый над зияющей бездной». «Обрызганный кровью». «Изодранный на клочья».
И, наконец, последний знак, увековеченный Багрицким: движение руки локтем вперед и вверх — салют. Потрясает эпизод, послуживший толчком к поэме. Тринадцатилетняя девочка, Валя Дыко, дочь домохозяина, у которого Багрицкий снимает «жилплощадь» в Кунцеве, умирает от скарлатины. Цитирую неправленую стенограмму беседы Багрицкого с деткорами «Пионерской правды»: «Перед смертью к ней пришла мать и принесла ей крест. И она даже перед смертью… подняла руку, отдала салют и так умерла…»
Крестик, брошенный на пол, и салют, отданный в смертный час, — два знака, замкнувшие и разверзшие опустошающуюся Вселенную, — порождают стихи, которые навечно врезаются в русскую советскую поэзию:
«Незрячие»! Вспоминаете «случайный» набег конницы? А дождь, идущий «наугад»?
«Смерть пионерки» задумана в 1930 году, в момент, когда умерла Валя. Написана и напечатана в 1932 («этот факт, как умерла, меня мучил два года»). Самому Багрицкому отмерено жизни — до февраля 1934.
В тучах, которые понемногу все-таки сгущаются в начале 30-х годов над его головой, последний
