Шульц достаточно опытен, чтобы отличить профессиональную кисть от любительской.
Мехти вызвали к Шульцу, и тот выразил желание позировать художнику. Француз согласился с охотой, но намекнул, что неплохо было бы, если бы ему заплатили: ведь только своим искусством он и кормится, месье офицер должен понять это… Шульц улыбнулся снисходительно: наглость француза ему понравилась. Такой далеко пойдет!..
— Плата будет зависеть от качества работы! Может, получишь и деньги… а может, пулю в лоб!
Мехти, вздохнув, развел руками (он довольно часто прибегал здесь к этому жесту) и занялся своим хозяйством. Смастерить подрамник и натянуть холст помогли ему сами гитлеровцы.
Мехти вернули этюдник, и он приступил к работе. Однако он и представить не мог, что она окажется такой трудной. Неимоверно трудной!..
Трудно было писать портрет, не делая набросков, зарисовок. Мехти спешил, и к тому же он знал, что искусство бродячего художника заключается, прежде всего, в экспромтности. Трудно было и потому, что Мехти мешали: при сеансах неизменно присутствовали, не сводя глаз с Мехти, оба помощника Шульца; в комнату то и дело входили офицеры, солдаты вводили арестованных (к счастью, среди них не оказалось знакомых Мехти крестьян).
Однако все это было сущими пустяками в сравнении с теми трудностями, с которыми пришлось столкнуться Мехти как советскому художнику.
Мехти мог написать картину лучше или хуже, с большим или меньшим совершенством, но одного он не мог: кривить перед собой душой, писать неправду… Всей жизнью своей, всеми традициями, на которые опиралась современная живопись его страны, он был воспитан правдивым художником, который своими картинами выражает свое отношение к жизни.
А вот здесь, сейчас, все нужно иначе…
Когда Шульц встал у окна, властно оперся рукой о стол и, чуть приподняв тяжелый подбородок, повернул лицо к Мехти, Мехти уже знал, как его надо писать. Перед ним было лицо умного, хитрого, хладнокровного убийцы. Он сейчас, правда, никого не пытал, никому не угрожал, ни в кого не стрелял, а стоял у окна с властным, немного надменным видом, одетый, специально ради такого случая, в аккуратный, тщательно отглаженный китель, в напряженной позе человека, не привыкшего позировать, и, однако, на полотне его нужно было изобразить таким, чтобы, взглянув на картину, люди увидели его и вешающим, и пытающим, и расстреливающим.
В груди Мехти росла ненависть. Она готова была подчинить себе движения его кисти… Приходилось напрягать все силы, чтобы подавить в себе порыв вдохновения. Глупо будет, если он, пройдя через такие испытания, выдаст себя своей картиной!.. Держись же, Мехти! Не давай воли своему чувству. От этого слишком многое зависит. Ты сейчас не художник… Заставь себя солгать, польстить…
Как это трудно, как неимоверно трудно!..
Мехти чувствовал, что у него дрожит рука. В комнате царила напряженная, томительная тишина…
…Во время первого сеанса помощники Шульца решили, что француз просто морочит им голову. Отдельные мазки, цветовые пятна не имели ничего общего с обликом их начальника. Но вот, как бы из тумана, на холсте стали проступать черты властного, умного лица. В перерывах Шульц подходил к холсту, с интересом разглядывал свое изображение, одобрительно шевелил бровями. Он отдыхал теперь не через каждые пять минут, а реже.
Мехти работал с прежним напряжением. Наконец портрет был готов. Общий тон его получился несколько тяжелым, строгим; но Шульца это вполне удовлетворило. Ишь, пройдоха-француз — сумел-таки подметить в его характере главное: эту вот властность, сознание собственного достоинства, аристократизм… ну, и немного жестокости!..
Портрет Шульцу понравился. У него и тени сомнения не оставалось в том, что перед ним искусный и, кажется, вполне благонадежный профессиональный живописец.
Шульц забрал портрет себе и теперь не знал, как ему быть с художником дальше. Он спросил:
— Судя по всему, к деньгам вы отвращения не питаете?
— О нет, месье! — горячо воскликнул Мехти.
— Вы их будете зарабатывать очень мало, — сказал Шульц, протягивая Мехти раскрытый портсигар, — особенно сейчас… После войны вы, пожалуй, сможете открыть мастерскую где-нибудь у нас, в Данциге или Кенигсберге, и я готов даже обеспечить вас клиентами…
— Однако чтоб открыть мастерскую, тоже нужны деньги, — вздохнул Мехти.
— Да, и вряд ли вы их накопите, бродяжничая по берегам Адриатики… А я… я могу помочь вам открыть мастерскую.
Мехти вынул изо рта сигарету, выжидательно взглянул на Шульца. Шульц подсел к нему ближе.
Предложение Шульца сводилось к тому, что Краусс должен был — за плату, за весьма высокую плату! — пользуясь своим вольным положением бродячего художника, перекинуться к партизанам. Там он может делать все, что ему угодно: писать портреты партизан, варить им кашу, стоять на часах или участвовать в их вылазках; задача же на него возлагается лишь одна: выяснить, существует ли реальный Михайло и — если такой существует — при случае выманить его или его напарника в любое место, где он мог бы быть захвачен немцами.
Мехти согласился не сразу: он долго торговался из-за суммы, соглашался только на немецкие марки и наотрез отказывался от итальянских лир.
Отпуская его, Шульц велел своим помощникам сделать несколько компрометирующих снимков и пригрозил Мехти:
— Если ты, чего доброго, надумаешь вдруг переметнуться на их сторону — пощады не жди! Мы найдем способы добраться до тебя, где бы ты ни был!..
Уже выйдя от Шульца, Мехти вернулся снова и попросил, чтобы ему выдали какой-нибудь пропуск, — «иначе, месье, меня будет хватать каждый патруль!»
Шульц скрепя сердце выдал ему оранжевый прямоугольник.
Прежде чем прийти в бригаду, Мехти долго кружил по тропам для того, чтобы запутать нацистов, если бы они вздумали идти за ним по следам.
К тому времени, когда возвратился Мехти, Вася начал медленно поправляться. Жар у него спал, и однажды, открыв еще замутненные глаза, он увидел своего друга, который сидел, склонившись над ним.
— Мехти! — обрадованно прошептал Вася, и они обнялись так, словно не виделись долгие годы.
Мехти ни днем, ни ночью не отходил от Васи. Совсем недавно Вася, словно сиделка, ухаживал за Мехти, а теперь Мехти нянчился с Васей. Когда Вася немного окреп, Мехти стал сопровождать друга в его коротких прогулках. Нельзя было без волнения смотреть, как бережно поддерживал он Васю, когда тот, прихрамывая, шел к лужайке, на самое солнышко, чтобы погреть свое ослабевшее тело.
Штаб бригады находился сейчас еще выше в горах; и, сидя на камнях, друзья смотрели вниз, в глубокое ущелье, откуда веяло теплой сыростью и запахом свежей травы. Высокие горы заслоняли от них мир. А как бы им хотелось увидеть за суровой стеной цветущие дали родной земли!..
— Сейчас наши ребята готовятся к экзаменам. Пройдет еще два месяца, и прощай школа! Да какая там школа, я бы сейчас шагнул уже на третий курс института! Если бы не война, конечно…
И Вася вспомнил отца и мать, которых давно уже не было в живых. Вспомнил и себя во время войны, побег из фашистской неволи, жестокие схватки с гитлеровцами (скольких уже уничтожил он собственной рукой!), родившаяся в дыму и огне боев первая пылкая любовь…
С тех пор как они снова встретились с Мехти, Вася ни разу не произнес имя Анжелики. Это удивило Мехти, но он молчал, боясь разбередить рану друга. И только спрашивал себя: «Почему он не говорит о ней? Почему ничем не хочет со мной поделиться? Может, я помог бы ему в его горе!»
Положение, в котором находилась бригада, было очень тяжелым: немцы контролировали все дороги, ведущие в Триест, связь с соседними партизанскими соединениями еще не была налажена. Попытки