– Прости, но боюсь, что при новом руководстве я не смогу сотрудничать с «Каспари и Миллипедом», – сказал я Блинку. – Не сомневаюсь, что мне удастся найти других издателей.
– Конечно, Хилари.
Но, увы, из этого ничего не вышло.
Приблизительно то же самое произошло в это время и с Барбарой Пим. Сегодня снова можно повсюду купить ее книги, но в 70 – 80-х их нигде не было. Тогда, в непоколебимых 50-х, она слыла великой, успешной писательницей, а потом в один прекрасный день что-то изменилось: руководство ее издательства и критики всех крупных газет и журналов вдруг решили, что она ни на что не годится. Еще день назад все было в порядке, и вот все меняется. Наверное, эти люди считают, что обладают какими-то особыми способностями, что они заранее знают, когда писатель испишется. А поскольку все находится в их руках, их пророчества всегда сбываются. Они – своеобразные исследователи, которые могут влиять на результаты своих экспериментов. Бедная Барбара продолжала писать книги, которые встречали холодный прием и не выходили в свет. И при этом она считала, что в этом повинна она сама, но на самом деле виновата была мода и те, другие. Никто не издавал ее книги, пока кто-то не решил вернуть ее из небытия под занавес ее жизни. Но было уже слишком поздно.
После обеда с Блинком я вернулся домой страшно возбужденным, вероятно, предчувствуя то, что меня ждало. Жена расставляла цветы в холле. В то время мы жили в многоквартирном доме на краю Хэмпстедской пустоши, который назывался «Изопод-1» и был сконструирован в соответствии с принципами социализма известной группой архитекторов, носившей то же имя. Когда-то до войны на первом этаже располагалась общественная столовая, где за шесть пенсов подавали питательные вегетарианские блюда, а в баре устраивались фольклорные концерты. Но теперь это помещение стояло опустевшим.
– Как твой обед с Блинком? – спросила она.
– Катастрофа.
– Я же говорила, что тебе нужно обратиться к Клариджу.
– Не в этом дело. В этом тоже, но все еще фантастичнее. «Каспари и Миллипед» переходят в распоряжение немецкой корпорации по производству отравляющих веществ или еще чего-то в этом роде, поэтому я сказал, что ухожу от них.
Моя вторая жена Аннабель была гораздо моложе меня. Высокая блондинка с нежным лицом и поразительной осанкой, подчеркивавшей красоту ее груди, она вечно испытывала проблемы с мужчинами. В университетские годы студенты то и дело после вечеринок обнаруживали ее взлохмаченной в своих постелях, и она лепетала что-нибудь вроде: «Я просто устала, можно я здесь переночую? Честное слово, мы ничем таким не будем заниматься, просто обнимемся». Она постоянно преследовала мужчин, которые ей нравились, занимаясь то теннисом, то робототехникой, чтобы быть к ним поближе; впрочем, это мало помогало, хотя она и могла бы изобрести играющего в теннис робота задолго до появления Пита Сампраса.
С другой стороны, моя первая жена Фрэнсис была кривоногой коротышкой с довольно заметными усиками и целой коллекцией родинок, которой иногда приходилось выставлять мужчин палкой, особенно Артура Кестлера (которому это, впрочем, очень понравилось).
Фрэнсис бросила меня вскоре после выхода моего первого сборника стихов, принесшего мне известность, заявив, что у меня тяжелый характер. Она отправилась жить в Израиль в кибуц, который вскоре погряз в насилии и развалился из-за того сексуального напряжения, которое она генерировала. После этого Фрэнсис отправилась путешествовать по Ближнему Востоку, и волнения, вызываемые ею, стали одной из причин возрождения исламского фундаментализма.
Моя юная жена Аннабель вышла за меня замуж потому, что я без всякой инициативы с ее стороны начал приставать к ней на вечеринке в Мейфере. То, что она сбежала от меня после того, как я ушел от Каспари и не смог найти другого издателя, изумило не только меня» но и всех наших друзей. Никто и не думал, что моя слава так для нее важна, зато многие догадывались, что настоящей причиной послужил ее роман с Тедом Хьюзом.
На самом деле мы бы вполне смогли пережить потерю издателя, доконал нас судебный процесс. Мы сейчас живем в более цивилизованное время, когда все уже знают, что человек в состоянии глубокого стресса, не отдавая себе в этом отчета, может автоматически красть разные мелочи, то есть совершать магазинные кражи. Но даже в те времена, если бы меня застукали выходящим из «Фортнамс» с банкой соленых грецких орехов под полой, никто бы не стал возбуждать против меня дело, а вот зоопарк почему-то счел, что не может
После ухода жены я продал квартиру и на оставшиеся сбережения купил домик в Литлтон-Стрэчи. Я хотел наказать себя, подвергнуть себя ссылке, лишить возможности встретиться со старым другом на Стрэнде. Я оставил себе лучшую мебель из хэмпстедской квартиры, которая к тому времени являла собой образец скромного городского уюта: деревянные диван и кресла, обитые мокетом, платановый шкаф, столовый гарнитур от Эрколя, светильники от Арте Люче, обюссоновские ковры. Все это было столь же неуместно в маленьком сельском домике, выстроенном в свое время для господского шофера, как и я сам. К тому же я сохранил свою одежду, которая в моем новом буколическом доме выглядела не менее дико.
Однако, приобретя охотничье ружье и получив в подарок от Ларкина уродливую поливиниловую шляпу, которая мне никогда не нравилась, я, похоже, утратил способность писать стихи.
Впрочем, несмотря на исчезнувшее вдохновение и переезд в Литлтон-Стрэчи, я продолжал придерживаться рабочего распорядка поэта. Каждый день в течение тридцати лет я просиживал по три часа утром и три часа днем за своим рабочим столом в маленькой спальне, окна которой выходили в поля, и писал… в сущности, ничего серьезного: иногда пару случайных строчек, иногда четверостишие. Несколько раз мне удавалось написать стихотворение целиком, и тогда казалось, что дар вернулся ко мне, но уже вечером того же дня я понимал, что это полная ерунда. Однажды после четырех дней лихорадочной работы мне действительно удалось написать что-то стоящее. К несчастью, выяснилось, что это уже было написано за сто лет до меня викторианским сентименталистом Ковентри Пэтмором.
Сейчас, однако, все обстояло иначе. Уже два месяца я страшился признаться себе в этом, страшился даже думать, но ко мне начало возвращаться что-то истинное. После тридцатилетней немоты слабый, робкий голосок неуверенно заговорил рифмованными строчками. Я с трудом мог его расслышать, но каждый день садился за стол в спальне, которая величественно называлась моим кабинетом и окна которой выходили на сараи, где томились разные животные в зависимости от того, что Сэм на этот раз считал для себя прибыльным, и начинал внимательно к нему прислушиваться.
А он хотел рассказывать мне о том, что все время находилось у меня перед глазами, – о виде, открывавшемся из окна кабинета. Когда я только приехал, то, сидя за этим же самым столом и из этого же самого окна, я мог видеть целую мозаику мелких полей, часть из которых была обсажена кустарником, большой пруд, а далеко слева прелестную рощицу древних широколиственных деревьев. Теперь там не было ничего, кроме огромного пространства, засаженного ярко-желтым рапсом. (И кто только выдумал такое название?) Этот кричащий цвет, напоминавший защитные жилеты членов Королевского автомобильного клуба, всегда казался мне чуждым английской провинции. За долгие годы изгороди разрушились, пруд засыпали, и я никогда не забуду того страшного дня, когда начали вырубать рощу. Так однородность сменила разнообразие, и повсюду восторжествовала монотонность. С тем же я сталкивался и когда выходил на прогулку: еще несколько лет назад здесь можно было наслаждаться видом и пением самых разнообразных птиц, но с исчезновением кустарников и деревьев, сколько бы ты ни ходил, никого, кроме