– Что-то не в порядке.
– Все время у меня было лучше.
– Знаю.
– Что ты видишь?
– Где-то я сделал неверный ход.
– Почему тогда я проигрываю?
– Ничего мне не ясно.
– Наверняка ты где-то сделал неверный ход.
– Наверняка я сделал неверный ход.
– Откуда твой конь оказался здесь?
– Вот, здесь ошибка. Я не мог попасть сюда.
– Тогда шах.
– Верно. Вот и шейх пришел.
– Почему ты не смотришь? Не могу я все видеть.
– Обыкновенно со мной такого не случается.
– Если конь здесь, я его беру, да? Я его беру. Беру. Его.
– И мат.
– Какой шейх?
Человек обрадованно указал на меня, и муфтий повернулся. Лицо его было изжелта-серым, дряблым, с тяжелыми мешками под глазами. Не вставая, он спросил:
– Ты в шахматы играешь?
– Плохо.
– Чего тебе?
– Ты сказал, чтоб я пришел. Я хотел поговорить с тобой.
– Я сказал? Да, да. Кому? Как на улице?
– Солнышко. Жарко.
– Зимой тоже так говорили: не холодно. Зимы всегда такие лютые?
– Почти всегда.
– Ужасная страна.
– Человек привыкает.
– Скучная страна. В шахматы играешь? Полный человек вмешался шепотом:
– Не играет, сказал он уже.
– А чего ему нужно?
– Какая-то просьба у него.
– Кто он такой?
Я сказал, кто я, что я в беде и ищу справедливости и что, кроме него, никто не даст мне ее.
Муфтий посмотрел на своего собеседника, не скрывая скуки, почти с отчаянием.
В чем я ошибся?
Он встал, посмотрел вправо, влево, словно ища, куда бы сбежать, и стал ходить по комнате, аккуратно ступая по солнечным пятнам. А потом остановился и, о чем-то задумавшись, грустно посмотрел на меня.
– Разговаривал я об этом с главным муллой Стамбула. Я любил с ним беседовать изредка, не потому, что он умный, умные люди могут оказаться на редкость скучными, но он умел удивить, сказать что-нибудь вовсе неожиданное, что ошеломляло, понимаешь, Малик, – наверняка не понимаешь! – поэтому и хотелось послушать его и отвечать ему. Человеческое знание скромно, говорил он. Поэтому умный человек не может жить тем, что знает. Но я хотел чего-то иного… О чем я говорил?
– О главном мулле Стамбула, – сказал Малик.
– Нет. О справедливости. Справедливость, сказал он однажды, мы думаем, будто знаем, что это такое. А нет ничего более неопределенного. Она может быть законом, местью, невежеством, несправедливостью. Все зависит от точки зрения. Я ответил…
Он продолжал ходить, теперь молча, потом вдруг обессилел, мне показалось, будто у него внутри существует какая-то пружина, которая движет им, заставляя оживать слово и тело, а потом она вдруг останавливается и он затихает, его охватывает скука.
Он не предложил мне сесть, его не интересовало, что я хотел сказать, и мне оставалось либо говорить, либо уйти. А иначе я тоже мог стать таким Маликом, второй тенью, столь же ненужной, как и первая. Я решил говорить.
