современности, ты еще только вводишь его, а уж хочешь ввести снова. Он словно порошок алчности, растворенный в желании. В нем скрыты все стремления человека, отмеряемые по миллиметрам».
Дориан подчеркнуто игнорировал усики химического пота, прораставшие на губе Уоттона, пока этот разбойник вычерчивал на обоях Z красноватой жижей, ударившей из его полой шпаги. Разглядывая ногти, Дориан протяжно произнес: «Почему ты не сказал мне, Генри, что единственные юноши, которых стоит любить, это юноши черные?».
— Потому что и сам любил слишком многих из этих оборвышей. Сколько я понимаю, мы говорим о твоем приятеле Германе?
— Естественно — он заполняет все часы моего бодрствования.
— Но он не побывал еще в твоем прелестном проеме — или уже успел?
Уоттон рывком подскочил к лежащему Дориану и ощупал его бока в поисках сигарет и зажигалки. Закурив, он выпустил совершенное колечко дыма, покатившее по сумрачной комнате, оставаясь на удивление плотным.
— Он озлоблен, — задумчиво пробормотал Дориан. — Он трахал бы меня, если бы я ему платил, но мне не хочется, чтобы он видел во мне очередного клиента. Так что мы просто милуемся. Знаешь, Генри. Мне нравится думать о нем, как о предмете рыцарской любви. Как звали ту деву из сказки, длинноволосую, жившую в башне?
— Рапунцель.
— Да, верно. Мне нравится думать о Германе, как о черной Рапунцель.
— Брось! — Уоттон фыркнул. — Ты нелеп — что ты собираешься делать, умащивать его кудри? Если любовь это психоз, Дориан, ты прямо-таки напрашиваешься на хорошую дозу успокоительного. — Уоттон прижался к Дориану плотнее, так что контуры тел их слились. — Важнее другое, — выдохнул он. — Ты уверен, что хочешь показать Германа — этот чувствительный цветочек — людям, вроде погорелого Бэза и прожженного Алана — нынешним вечером, который, не сомневаюсь, будет более чем
— Почему же нет? Мы можем помочь ему, Генри. В конце концов, у него ничего нет — ничего, кроме жуткого пристрастия к наркотикам.
— Ну, тут я могу только всей душой ему посочувствовать. Быть бедным это абсолютная трагедия. Настолько бедным, что приходится оставаться и добропорядочным. Бедный человек может по временам позволить себе дешевый визит в страну забвения, однако держать в ней виллу способен только богач.
Дориан изо всех сил старался удержаться на уровне этого буйного остроумия.
— Но он далеко не добропорядочен, Генри — вовсе нет… Впрочем, послушай, — надеюсь, вы все не позволите себе
—
— Я потому и приглашаю художника…
— Да, полагаю, от него тебе никуда не деться.
— Почему Бэз внушает тебе такую неприязнь? С ним сейчас и вправду неладно. Он говорит, что его неуправляемо тянет к наркотикам.
— Смешно, — Уоттон, встав, побрел по комнате, подбирая и раскладывая по местам принадлежности наркомана примерно так же, как вдовица протирает запылившиеся рамы картин. — Я не питаю к Бэзу никакой неприязни, мне просто не по душе его манера расходовать все впустую — вас, юношей, мои наркотики, свои дарования — ему следовало бы получать от них больше удовольствия. Когда мы счастливы, мы кажемся себе хорошими людьми, но не все хорошие люди счастливы[24] . — Он снова вернулся к Дориану, задумчиво произнесшему:
— Бэз говорит, будто ему кажется, что он может умереть от любви ко мне.
—
Впрочем, едва сказав это, Уоттон сообразил, что позволил себе опуститься до
— Генри! — Дориан ухватился за гладкие плечи его костюма и холодное, влажное тело друга приникло к его голой груди. — Что с тобой?
Резко распрямившись, Уоттон одновременно сорвал с Дориана халат. Они стояли, один одетый, другой обнаженный, и этот контраст наполнил обоих похотью, — руки их устремились к пахам, пальцы сжались, из горл вырвался стон. Уоттон одной рукой сдернул с себя галстук, выпростался из пиджака, слущил рубашку, продолжая все это время крепко удерживать Дориана. Поцелуи его были алчны, движения точны и клинически сексуальны. Однако едва обнажившись, явив на удивление слабое тело с пегой, покрытой, точно кирпичной крошкой, красными пятнышками кожей, — он преобразился, став уступчивым и мягким. Теперь в господина обратился Дориан, отведший Генри к широкой кровати, стянувший с нее покрывало, толкнувший Уоттона вниз и нависший над ним. Пенис Дориана, изогнутый, красный, весь в искривленных вздувшихся венах, походил на кинжал чужеземного полководца.
Десять часов спустя, в Сохо, несущий смерть, умирающий юноша бежал по Олд-Кэпмтон-стрит, распихивая почтенных прохожих так, словно те были каплями жидкости. Они разбрызгивались — эти пухлые американцы, вышедшие на поиски музыкального театра, — однако в кильватере Германа тянулся Рыжик, выпевавший: Гер-ман!
На углу Дин-стрит он нагнал друга и Герман обернулся, выплюнув: Отвали!
— Что же ты делаешь?
— Отвали!
— Что ты делаешь? — Рыжик не уходил. Прохожие, решив, что тут происходит расовая распря, заторопились, унося ноги.
— Иду в одно место…
— Это ты с ним, на хер, встречаешься — так что ли?
— Ну и что?
— Он же больной на всю голову, извращенец, ничтожество гребанное.
Герман оттолкнул Рыжика и рванул по Дин-стрит, выкрикивая через плечо: Он обещал мне помочь, он, в конце концов, тоже художник, обещал познакомить с друзьями.
— Ага, хера лысого, еще с одной шайкой богатых папиков, которым охота вздрючить тебя.
— Ну да, сначала это.
— Предупреждаю, Герман, — с надрывом крикнул пухлый скинхед, — если ты сейчас уйдешь, меня, когда вернешься, ни хрена не будет. Вот так, друг, — хватит, на хер!
На углу Мирд-стрит Рыжик сдался. Он стоял, ощущая вялую боль, сальное лицо бедняги раздирала любовь к Герману, а возлюбленный его убегал по узкой улочке между фронтонами старых домов. Сообразив на полпути, что никто его не догоняет, Герман обернулся.
— Не ходи, Герман! — выдавил Рыжик, чьи щеки, лоб, губы шевелились и подергивались от гнева, боровшегося со страданием. Глянув в другую сторону, Герман увидел на дальнем конце Мирд-стрит стоящий у бордюра солидный лимузин. Дверца его была распахнута, на заднем сидении виднелся Дориан Грей и золотистые волосы его светились в отзывающемся шкатулкой для драгоценностей нутре машины.
— Я тебя вижу, прекрасный-падла-принц! Вижу! — Эти выкрики заставили Германа решиться. Сила раздиравших Рыжика чувств толкнула его вперед, он подбежал к машине, запрыгнул в нее и сразу же обнял Дориана. Лязгнула дверца, машина уехала. Рыжик остался на месте, визжа в густеющих сумерках Лондона: Гер-ман! Гер-ман! Гер-ман!
5