ГЛАВА 1
Ли обратил внимание на еврейского мальчика по имени Карл Стайнберг, с которым был шапочно знаком уже примерно год. Впервые увидев Карла, Ли подумал: «Этим можно воспользоваться, если б фамильные драгоценности не заложили Дядюшке Джанку».
Мальчик был светловолос, лицо худое и остренькое, несколько веснушек, чуть розовеют уши и нос, будто только что умылся. Ли не знал никого чище его. Круглыми карими глазками и пушистыми волосиками он напоминал птенчика. Карл родился в Мюнхене, а вырос в Балтиморе. Манеры и внешность были у него европейские. Даже за руку здоровался так, что казалось — при этом он щелкает каблуками. В целом, Ли считал, что с европейскими юношами общаться легче, чем с американцами. Грубость многих соотечественников угнетала его: грубость, основанная на прочном неведении всего, что касалось хороших манер, и на удобном для общественных нужд предположении, что все люди в большей или меньшей степени равны и взаимозаменяемы.
А Ли в любых отношениях искал ощущения контакта. С Карлом нечто подобное получалось. Мальчик слушал вежливо и, казалось, понимал, о чем Ли говорит. Сначала отнекиваясь, он, в конце концов, смирился с тем, что Ли испытывает к нему сексуальный интерес, и сказал ему:
— Поскольку я не могу изменить своего мнения о тебе, придется его менять по поводу других вещей.
Но вскоре Ли понял, что дальше хода нет. «Если бы я так далеко зашел с американским мальчишкой, — рассуждал он, — я бы и дальше пробился. Что с того, что он не педик. Люди же могут быть просто любезными. В чем же вся штука?» И Ли, наконец, угадал правильный ответ: «Невозможно это от того, что это бы не понравилось его мамочке». И Ли понял, что пора собирать вещички. Он вспомнил одного своего друга, еврея-гомосексуалиста, жившего в Оклахома-сити. Когда Ли спросил его: «Зачем ты здесь живешь? Денег у тебя хватит жить где пожелаешь», — тот ему ответил: «Если я уеду, это убьет мою мамочку». Ли обалдел.
Однажды днем Ли прогуливался с Карлом мимо парка на Амстердам-авеню. Неожиданно Карл слегка поклонился ему и пожал руку.
— Желаю удачи, — сказал он и побежал к трамваю.
Ли какое-то время смотрел ему вслед, а потом зашел в скверик и уселся на бетонную скамью, отлитую так, чтобы напоминать дерево. Синие лепестки цветущего дерева засыпали скамейку и дорожку перед нею. Ли просто сидел и смотрел, как их сдувает теплый весенний ветерок. Небо затягивало тучами перед ливнем. Ли чувствовал себя одиноким и сломленным. «Придется поискать кого-нибудь другого», — думал он. Он закрыл лицо руками. Он очень устал.
Перед глазами прошла призрачная вереница мальчишек: каждый выступал вперед, произносил «Желаю удачи» и бежал к трамваю.
«Извини… ты не туда попал… попробуй еще разок… где-нибудь в другом месте… в каком-нибудь другом месте… не здесь… не со мной… мне ни к чему, мне не нужно, мне не хочется. Чего привязался?» Последнее лицо было настолько реальным и мерзким, что Ли огрызнулся вслух:
— А тебя кто вообще спрашивал, уебище?
Он открыл глаза и огляделся. Мимо шли два подростка-мексиканца, обняв друг друга за шеи. Он долго смотрел им вслед, облизывая пересохшие потрескавшиеся губы.
Ли продолжал встречаться с Карлом и после этого случая, и наконец Карл сказал ему «Желаю удачи» в последний раз и ушел. Позже Ли узнал, что он уехал со своим семейством в Уругвай.
Ли сидел с Винстоном Муром в «Ратскеллере» и пил двойную текилу. Часы с кукушкой и изъеденные молью оленьи головы на стенах придавали ресторану унылый и неуместный тирольский вид. Вонь разлитого пива, забитых унитазов и прокисшего мусора висела в воздухе густым туманом и выползала на улицу через узкие и неудобные двойные двери. Телевизор, частро вообще не работавший, издавал жуткое гортанное мяуканье, дополняя общую непривлекательность заведения.
— Я был здесь вчера вечером, — сообщил Ли Муру. — Разговаривал с педоватым врачом и его дружком. Врач — майор в медицинском корпусе. А дружок его — какой-то мутный инженер. Сучара и страхолюдина. И вот врач приглашает меня выпить с ними, а дружок начинает ревновать. Мне же пиво все равно по барабану, а врач принимает это на счет Мексики вообще и себя лично. Начинает старую песню: «А вам нравится Мексика?», то и сё. Я говорю ему: Мексика-то нормальная страна, местами, а вот от него лично у меня геморрой. Вежливо так сказал, понимаешь? А кроме этого, мне домой к жене пора.
А он мне: «Нет у вас никакой жены, вы — такой же педик, как и я». Я ему говорю: «Я уж не знаю, какой из вас педик, док, но выясняет это пусть кто-нибудь другой. Будь вы хоть симпатичным мексиканцем, так вы же — просто старая уродина. А дружок ваш, молью поеденный, — еще и вдвойне». Я, конечно, надеялся, что до крайностей дело не дойдет…
А Хэтфилда ты не знал? Конечно, куда тебе? Это до тебя еще было. Он в pulqueria пришил одного cargador'а. Влетело ему в пятьсот баксов. Так вот, прикинь — если cargador'a взять за основу, во что обойдется убийство майора мексиканской армии?
Мур подозвал официанта:
— Yo quero un sandwich, — улыбнулся он. — Quel sandwiches tiene?
— Ты чего хочешь? — Ли разозлился, что его прервали.
— Я точно не знаю, — ответил Мур, пробегая глазами меню. — Интересно, они могут сделать сандвич с плавленым сыром на пшеничном гренке? — И Мур повернулся к официанту с улыбкой, изображавшей мальчишескую радость.
Ли закрыл глаза, пока Мур пытался донести до официанта представление о плавленом сыре на пшеничном гренке. Мур со своим ломаным испанским был очаровательно беспомощен. Он устроил представление «маленький мальчик в чужой стране». Мур улыбался своему отражению во внутреннем зеркале — улыбкой без тени тепла, но не холодной: бессмысленной улыбкой сенильного тлена, которой впору только вставные зубы, улыбкой состарившегося человека, необратимо поглупевшего в одиночном заточении исключительной любви к самому себе.
Мур был худосочным молодым человеком со светлыми волосами, обычно довольно длинными, бледно-голубыми глазами и очень белой кожей. Под глазами лежали темные круги, а рот огибали две глубокие морщины. Выглядел он сущим ребенком, но в то же время казалось, что он состарился раньше срока. Смерть оставила на его лице свой опустошительный след — маршруты тления пролегли глубоко в плоти, отрезанной от живого заряда контакта. Ненависть была его главным стимулом, он буквально жил и двигался ею, но в его ненависти не было ни страсти, ни ярости. Ненависть Мура была медленным постоянным нажимом, слабым, но бесконечно упорным — она поджидала и пользовалась любой слабостью в противнике. И медленные капли ненависти прорезали на лице Мура эти морщины тления. Он состарился, не ощутив вкуса жизни — точно кусок мяса, так и сгнивший на полке кладовой.
Мур имел обыкновение прерывать рассказ именно в том месте, когда дело доходило до его сути. Часто завязывал долгую беседу с официантом или кто еще попадется под руку или напускал на себя рассеянность, отдалялся и зевал: «Что ты сказал?» — точно тоскливая реальность призвала его к себе из каких-то размышлений, о которых у остальных не может быть ни малейшего понятия.
Мур заговорил о своей жене:
— Сначала, Билл, она на мне так залипала, что натурально истерики устраивала, когда я на работу в свой музей уходил. Мне удалось укрепить ее эго так, что я ей вовсе перестал быть нужен, а после этого мне уже оставалось только одно — свалить самому. Я для нее больше ничего не мог сделать.
Мур разыгрывал искренность. «Боже мой, — подумал Ли, — он действительно в это верит».
Ли заказал еще одну двойную текилу. Мур встал.
— Ладно, мне пора. Дел полно.
— Послушай, — сказал Ли. — Как насчет поужинать сегодня?
— Нормально.
— В шесть в «Стейк-Хаусе Кей-Си».