окопов стали вылезать фашисты, большинство — неохотно, с явной боязнью. Но были среди них и такие, что вставали во весь рост и с необъяснимой лихостью, словно смерть или увечье их нисколечко не страшили. Были фашистские солдаты в шинелях и без них. Те, которые вскарабкались на бруствер лишь в одних френчах, поспешили встать на лыжи, услужливо поданные из окопа, и сразу бросились в атаку, истошно вопя что-то; прочие, тоже разевая рты в яростном вопле, побрели за ними, временами проваливаясь в снег чуть не по пояс.
Атакующих фашистов было в несколько раз больше, чем наших бойцов, державших оборону. Но капитан Исаев не испытывал ни малейшей тревоги за исход этого боя, он даже позволил себе крякнуть от удовольствия, увидев, что на лыжах бежали в атаку лишь немногие, что они — каждый сам по себе и как только мог быстро — просто рванулись вперед, не глядя по сторонам, не оглядываясь назад. Он лишь сказал спокойно, зная, что его услышат те, кому положено:
— Снайперам вести огонь только по лыжникам. Сугубо прицельный!.. Всем прочим терпеть до моей особой команды.
Пять снайперов было в роте, все они почти без промедления выполнили его приказ. Чуть погодя, но уже с заметным разнобоем, вновь ударили все те же винтовки. Еще раз, еще, и вот, потеряв почти всех офицеров, фашистские; лыжники стали поворачивать назад. Они уже поняли, что смерть близка, что лишь счастливчикам удастся вернуться в свои окопы; и движения их сразу стали неловкими, излишне торопливыми, крадущими секунды столь драгоценного времени.
А снайперы роты знай себе постреливали. Без особой спешки, выборочно.
В тот момент, когда фашистские лыжники смешались с теми своими однополчанами, которые просто брели по снегу, порой проваливаясь в него почти по пояс, капитан Исаев и крикнул, рубанув рукой по воздуху:
— Огонь!
Будто порыв шалого ветра сорвал часть снега с бруствера, настолько дружен и неистов был пулеметный и автоматный огонь роты. Он бесновался всего лишь несколько минут, а на нейтральной полосе, где, казалось, еще недавно были сотни гитлеровцев, стало безлюдно. Конечно, если не брать во внимание убитых и раненых фашистов. Эти, как и черные воронки от взрывов множества снарядов и мин, неприятно для глаз пятнали снег, изрытый сотнями ног; вражеские трупы и воронки от взрывов мин и снарядов казались чем-то инородным, даже враждебным всему земному.
Теперь можно было чуточку и передохнуть. И капитан Исаев, сдвинув шапку на затылок, как человек, которому выпало поработать на совесть, вытер рукавом шинели пот со лба, посмотрел прежде всего на своих соседей по окопу. Сразу же увидел младшего лейтенанта Редькина. Тот, внутренне бесконечно радуясь, что не струсил в первом для себя бою, тщетно пытался дрожащей рукой засунуть в кобуру пистолет, из ствола которого, чудилось, еще тянулась тоненькая струйка сизоватого дыма. Разумеется, можно было, будто мимоходом, обронить: дескать, стрелять из пистолета почти на триста метров, стрелять по цели — лишь трата патронов, которые в блокадном городе особо высокую цену имеют. Но лицо младшего лейтенанта Редькина щедро излучало такую откровенную радость, что капитан Исаев смолчал, ограничился лишь тем, что потрепал загривок Пирата, с самого начала вражеской атаки сидевшего около его левой ноги и внимательно следившего за каждым знаком, за каждым движением своего нового хозяина. Пират, когда тот побежит вперед, тоже выскочит из окопа и все время будет слева, опережая только на длину своего тела, чтобы немедленно броситься на любого, кто осмелится поднять на него руку. В этом — в защите хозяина — сейчас Пират и видел свое наиглавнейшее назначение.
Младший лейтенант Редькин все-таки засунул свой пистолет в кобуру и, по-прежнему сияя улыбкой, подошел к капитану Исаеву, сказал подчеркнуто официально и чуть торжественно:
— Прибыл в ваше распоряжение. Для восполнения потерь в личном составе, так сказать, для усиления боевой мощи вашей роты.
Рядом, услышав такое, кто-то из матросов восторженно хохотнул и тут же смолк, даже засмущался под укоризненными взглядами товарищей: нельзя, недопустимо высмеивать хорошие порывы человеческой души.
А младший лейтенант, которому его внутренняя восторженность помешала услышать ехидный хохоток, теперь радостно смотрел на Пирата, навострившего уши, спрашивал уже о том, что к недавнему бою не имело никакого отношения:
— Это и есть та самая собака, о появлении которой в вашей роте нам недавно просигнализировали?
Выходит, хотя и предупреждали, все же посмел накапать Акулишин!
Младший лейтенант не уловил смены настроения у людей, находившихся рядом, ему сейчас было просто необходимо говорить и говорить. Чтобы слушать свой голос, как убедительнейшее подтверждение того, что он, Сашка Редькин, не только побывал в недавнем яростном бою, но и вышел из него без единой царапины! И он сказал исключительно для того, чтобы хоть в малой степени удовлетворить это столь внезапно возникшее желание:
— Между прочим, командование бригады одобрительно отзывается о ней, говорит, что она вовсе не даром ест свой паек.
Радуясь, что фашисты дали возможность передохнуть да и с Пиратом все обошлось, Карпов с откровенным самодовольством заявил:
— Должен заметить, товарищ младший лейтенант, что в нашей роте дармоеды вообще не в почете. Им, если сказать откровенно, у нас полная и окончательная хана.
А младший лейтенант Редькин все еще не может полностью прийти в себя, теперь он, уже напрочь забыв о Пирате, наседает на капитана Исаева, наседает без раздражения или упрека в голосе:
— Мне думается, что потери у фашистов были бы еще более ощутимыми, если бы мы ударили по ним сразу всей ротой?
Нет, он не требовал объяснения, даже вообще не жаждал услышать что-то в ответ. С него было вполне достаточно и того, что звучал его голос.
Смолчал капитан Исаев, оберегая радость младшего лейтенанта, хотя, исходя уже не из учебников или чьих-то рассказов, а из собственного боевого опыта, мог бы клятвенно заверить, что самой жизнью установлено: почему-то всегда процент попаданий в атакующих меньше, чем в убегающих от тебя. Не потому ли, что у любого самого надежного солдата начинают пошаливать нервы, когда он видит врага, яростно несущегося на него, именно ему угрожающего неминуемой смертью? Вот чуток и рябит у солдата в глазах, вот чуток и подрагивает рука. Значит, что бы случилось, если бы он, капитан Исаев, не одним снайперам, а сразу всей роте приказал открыть огонь? Согласен, врагов уничтожили бы побольше. Однако позволительно спросить: а сколько боевых патронов было бы израсходовано, вернее — профукано? В допустимой ли пропорции к потерям гитлеровцев?
Возможно, исключительно для того, чтобы всем добавить ума-разума, капитан Исаев все это и высказал бы младшему лейтенанту (что ни говорите, а замечание его немного царапнуло по больному месту). Мысленно даже прикинул, что было бы и вовсе преотлично, если бы удалось втолковать этому восторженному юнцу, что война — это не просто так, пуляй, пока патроны есть, или ори «ура», если командир приказал наступать, что в любом бою мозгами ой как напряженно шевелить надо. Следовало бы прямо сказать и о том, что в бою нужно обязательно прислушиваться и к собственному внутреннему голосу, если обстановка и боевой приказ позволяют не перечить ему. А что есть он, тот внутренний голос, капитан Исаев имел возможность убедиться не раз. Но он еще только думал, с чего начать этот разговор, поучительный для многих, а фашисты уже вновь обрушили на наши окопы множество снарядов и мин. И немедленно откуда-то слева сквозь грохот разрывов прорвался истошный вопль:
— Санитара сюда!!!
Пять раз за этот день фашисты бросались в атаку и пять раз бесславно бежали назад, оставляя на ничьей полосе своих убитых и раненых.
Между теми атаками было четыре передышки. Во время одной из них, когда успели накуриться и несколько отойти, отмякнуть душой, младший лейтенант Редькин и сказал, что о сегодняшнем наступлении врага очень своевременно сообщила наша разведка, поэтому, чтобы хотя и ничтожно мало, но усилить роты, многие из которых едва-едва могли сойти за взвод мирного времени, командование бригады и послало в окопы всех, кто нес службу в штабе бригады. Командир и комиссар бригады, взяв автоматы, ушли в окопы!