И вот кусты зашевелились, расступились, и на тропинку вышел человек в пятнистой накидке. Норкин ошалело смотрел на него. Широкие мясистые плечи. Рыжеватые волосы, выбившиеся из-под пилотки… Ксенофонтов! Друг ты милый! Жив, здоров, стоит и улыбается еще, дьявол!
— Вы не знакомы? — посмеивается Козлов. — Могу познакомить.
Иоркин забывает свои горести, любовно тычет кулаком в живот Козлова и бросается к Ксенофонтову.
— Ксенофонтыч…
Вот и все, что он смог сказать.
А мичман, тот вообще ничего не сказал. Он зажал своими клещами руку Михаила и молча тряс ее.
Засиделся Михаил в батальоне морской пехоты: все слушал печальную повесть о последних днях батальона Кулакова. Узнал, что после того, как фашисты разорвали фронт батальона, часть матросов, оставшихся внутри кольца блокады, влилась в одну из бригад морской пехоты и вместе с ней выстояла на восточных рубежах обороны Ленинграда. Выли над матросскими головами железные и снежные метели, тошнило, покачивало от вечного недоедания, но они выжили и главное — выстояли! Не все выжили… От истощения умер Углов, многих скосили осколки и пули…
— А помните, товарищ лейтенант… виноват… капитан-лейтенант, Ольхова?
Чудак Ксенофснтыч! Да разве можно забыть эту одновременно и простодушную и хитрую рожу!?
— Что с ним?
— Танк его раздавил… До этого он их пяток на ветер пустил, а тут… Героя посмертно дали. Книжку о нем написали…
Эх, Ольхов, Ольхов… Не уберёгся и ты от костлявой. Так и не прочел ты, книголюб, многих книг, но зато про тебя книгу написали. Пройдут года, и парнишка в красном пионерском галстуке прочтет о тебе, и встанешь ты перед его глазами как живой, встанешь большой, сильный во всей своей мужественной красоте. Даже веснушек не будет…
Помолчали.
— Да, дела, — неопределенно пробормотал Норкин, разглядывая свои руки, сжимавшие колени. Еще помолчал и закончил: — А все-таки хорошо, Ксенофонтыч, что мы с тобой встретились.
— А как же иначе, товарищ капитан-лейтенант? Фронт-то с каждым месяцем все короче становится, и я мыслю, что в Берлине все наши, какие живыми остались, соберутся.
Крепкая вера была в голосе Ксенофонтова. Другого конца он не представлял себе.
Норкин был согласен с ним.
— Разрешите, товарищ капитан-лейтенант? Норкин нехотя обернулся.
— Вас к телефону просят, — закончил рассыльный. Норкин поднялся с земли и сказал Ксенофонтову, пожимая его руку:
— Счастливо, Ксенофонтыч. Забегай ко мне в любое время. Посидим, поговорим, да кое-что и покрепче слов для старого дружка найдем… Сашка обрадуется. Не забыл Никишина?
— Спрашиваете! — осклабился Ксенофонтов. Телефон был в том же сарае, куда несколько дней назад доставили Пестикова. Норкин сел на табуретку, взял трубку и произнес:
— Норкин слушает.
— Михаил Федорович? — переспросил Гридин, словно проверяя себя.
— Я, Леша, я. Что стряслось?
— Неприятность, Михаил Федорович, — Гридин, видимо, боялся, что кто-то его услышит, так как начал говорить шепотом:
— От Семенова за Пестиковым прибыли… Под суд отдают…
— Чего ты там бормочешь? — вспылил Норкин. — Кто, кого, куда отдает?
— Семенов Пестикова под трибунал.
— Гони их в шею!
— Михаил Федорович…
— Если говорю — гони, значит гони!.. Сейчас сам буду!
Во время этого разговора Козлов молчаливо стоял в тени около стены и внимательно следил за лицом Норкина, на которое падал свет. Сначала его лицо было просто недовольным, чуть усталым. Потом на какое-то мгновение брови взметнулись удивленно и сразу сошлись над переносицей, в углах рта легли глубокие складки и лицо стало злым. Было ясно — Норкин видел перед собой врага, врага настоящего или мнимого — неизвестно, но видел отчетливо, и был готов на любой, даже безрассудный, поступок.
Норкин так грохнул трубкой по столу, что треснула микрофонная коробка, и порывисто встал. Козлов положил руки на его плечи, заглянул в ослепшие от бешенства глаза.
— Мишка, ты мне веришь? — ласково спросил Козлов. Норкин снова сел и сжал голову руками.
— Вот так-то, Мишенька, лучше будет, — облегченно вздохнул Козлов. — Значит, веришь.
Норкин кивнул головой.
— Раз веришь — слушай… И я таким был… Сумасшедшим… Чуть не по мне — пых! — и понесло!.. Ты спокойно подумай: что правильнее с точки зрения общей пользы?
— Да не могу я, не могу! — вдруг закричал Норкин. — За что его судить, за что? Товарища убил? Со злым умыслом убил? Со злым?.. Ты мне вот на такой вопрос ответь: донесет убийца на себя? Никогда!.. А они в тылу были. Там следы легко скрыть. Дескать, напоролись на засаду и прочее… Мог он сказать? Мог!.. А он что сделал? Пришел и душу свою наизнанку вывернул! Чистую душу!.. Э-э, да что с тобой говорить! — Норкин махнул рукой и выскочил из сарая.
Козлов бросился за ним и прыгнул в полуглиссер уже в тот момент, когда Норкин бросил его командиру одно выразительное слово:
— Гони!
Вихрем несся полуглиссер по узкой извилистой дорожке меж стволов, а Норкину все казалось, что они еле ползут, плетутся, словно на похоронных дрогах, и, оттолкнув локтем командира полуглиссера, он так потянул на себя подсос, что в цилиндрах раздался стук.
На берег Норкин ступил совершенно спокойным. От недавней истеричности не осталось и следа. Это больше всего удивило Козлова.
— Что у вас тут стряслось? — спросил Норкин, глядя на хмурые лица матросов и на растерянных Гридина и Селиванова.
— Я докладывал, Михаил Фёдорович, — начал было Гридин.
— Только и всего? — еще больше удивился Норкин. — Давай сюда этих гонцов.
Из толпы матросов вышел старшина с автоматом на груди, козырнул и начал:
— По вашему приказанию…
— Это, старшина, ты врешь, — бесцеремонно перебил его Норкин. — Не по моему приказанию ты сюда прибыл… На чем прибыл?
— На полуглиссере.
— Вот и прекрасно! Иди на него, и попутного тебе ветра!
— Товарищ комдив, да капитан первого ранга с меня шкуру спустит! — взмолился старшина.
— А ты ему немножечко соври, — посоветовал Норкин. — Скажи, что тебя обругали, ну… в шею выгнали!.. Понял? Я на тебя за это вранье в обиде не буду.
Такой вариант пришелся старшине по душе: он оживился, махнул рукой второму автоматчику, и они оба, о чем-то разговаривая, быстро пошли к полуглиссеру.
А виновник всей этой шумихи, которому ничего не сказали, в это время сидел в кубрике и, безжалостно попирая все законы грамматики, писал домой письмо. Он хмурился, сосредоточенно вглядывался в переборки, словно отыскивал на них имена многочисленных родных, которым следовало передать поклон. Не передашь — не только они, но и мать с отцом обидятся: дескать, не уважил сынок родню. А разве всех упомнишь, если полсела родни?
Наконец длинный перечень был закончен, Пестиков облегченно вздохнул, вытер ладонью лоб, и снова, как пьяный, побрел карандаш по бумаге, оставляя за собой кривые строчки букв: