— Да Мараговский и не пропащий человек!
— А кто с тобой спорит? Зачем горячишься? Ясенев посидел еще немного и стал прощаться. Норкин вышел проводить его. Погода резко изменилась. Над землей медленно плыли плотные тучи. Холодный северный ветер шумел листвой деревьев, покрывал реку чешуйчатой кольчугой ряби. Изредка падали мелкие капли дождя. После жаркой каюты Норкину стало холодно, он поежился и сказал:
— Возьмите мой плащ, товарищ капитан второго ранга.
— Зачем? У меня на полуглиссере все имущество, вплоть до полушубка.
Чуть слышно пофыркивая, полуглиссер отошел от борта катера и скоро скрылся из глаз. Норкин посмотрел в сторону города, где по-прежнему перекликались автоматы, зябко повел плечами и ушел в каюту. Он не спал уже больше суток, но сон упорно избегал его. Думал Норкин И о Пестикове (выживет ли? не останется ли калекой?), но больше и чаще — о батальоне Козлова: как и чем помочь ему?
Ведь сейчас и ребенку ясно: Пинск не удалось захватить неожиданным налетом; фашисты стянули к городу войска, и батальон Козлова, отрезанный от своих рекой, один принимает на себя удар врага.
Трудно ему сейчас, а что будет завтра? Выход только один: помочь морской пехоте, помочь и пушками, и живой силой. Но как это сделать, как?!
Норкин включил свет, развернул на столе план города и склонился над ним. Он всматривался в перекрестки дорог, в четырехугольники кварталов, старался представить себе сеть незнакомых улиц. Он искренне жалел, что на плане не было даже намека на то, мощеная эта улица или нет, какие здесь дома — каменные или деревянные. И больше всего злило — город свой, кровный. Будь он вражеский — развернул бы «катюши» и так сыпанул, чтоб от пепла солнце померкло!
Из матросского кубрика доносились сочный храп, сонное бормотанье, а Норкин все колдовал над планом, шагал по нему циркулем, и красная штриховка постепенно шла от реки к центру города.
А когда за иллюминатором так посветлело, что стала видна тонкая косая сетка дождя, Норкин отбросил циркуль, потянулся и сказал рассыльному, явившемуся по его вызову:
— Хоть за ноги стаскивай с коек командиров отрядов, по чтобы через десять минут все были у меня.
Рассыльный осклабился, (у комдива настроение хорошее — дело будет!), лихо повторил приказание, прогремел подковками сапог по трапу и исчез.
А еще часа через полтора Норкин услал куда-то два отряда.
Слух об этом, дойдя до госпиталя, как камень, упавший в муравейник, расшевелил всех. Сковинский, брюзжа, прошелся по операционной палатке, обругал своего заместителя за то, что люди не спят, приказал врачам идти отдыхать, а сам тут же, не раздеваясь, прилег на койку; раненые шушукались, высказывали самые фантастические предположения, вплоть до того, что гвардейский дивизион решился проскользнуть в город по всеми забытой речушке, которая даже на карту не нанесена.
Наталью и Катю слух застал в постелях.
— Ой, лишенько! — сказала Наталья, натягивая юбку. — И когда только твой Мишка угомонится? Целые сутки дрожали, все поглядывали на реку: не везут ли? Только отлегло от сердца, только подумала — пронесло, а он опять зашевелился!.. Ну чего ты как воды в рот набрала?
— Чего ты ко мне пристала?.. Не мой он, — сказала Катя, зло рванув шнурок ботинка.
— Вы что, серьезно поругались? — спросила Наталья, глядя на подругу из-под волос, свалившихся на глаза. — Дурные, вот и ругаетесь.
Катя смолчала. Тяжело ей было говорить на эту тему. Тогда в лесу, когда он бросил ей грязное слово, все казалось простым, ясным. Подойди Норкин к ней в тот момент — она, не задумываясь, отчитала бы его и указала, где бог, где порог. Но он не подошел. И любовь опять победила. Катя нашла тысячи причин, оправдывавших Нор-кина, и хотела уже только одного: пусть забудется, как сон, все нехорошее, пусть он снять будет с ней. Хотя бы даже так, как раньше…
Сегодня она вздрагивала каждый раз, как только около госпиталя останавливались катера с ранеными; она с тревогой смотрела на приближающиеся носилки: не он ли?.. А если бы действительно это был он? Что тогда? Кто она ему? Натка-то с чистой совестью подбежит к Лене, будет за ним ухаживать, а она? Вдруг Михаил опять бросит ей то черное, липкое слово?
Ох, скорби бы кончились бои за Пинск и наступила передышка. Пройдет после этого месяца два, прежде чем флотилия тронется дальше (если вообще тронется), а она к этому времени демобилиззуется, уедет домой и никогда, никогда больше не увидит Михаила. А ему (Катя имела в виду будущего сына) она скажет, что папа погиб на войне…
И вдруг Катя вздрогнула: до госпиталя, как раскат далекого грома, докатился орудийный залп. Катя набросила плащ и вышла из палатки. Холодный ветер рванул полы плаща, забросил их за спину, косой дождь струйками побежал по разгоряченному лицу.
Залпы следовали один за другим, и багровые вспышки свещали серую пелену туч, стелющихся над землей. Сомнений не было: дивизион Норкина опять вступил в бой.
Третий день дул холодный ветер, по небу ползли серые гучи. Исчезли яркие краски, и все вокруг казалось застиранным, выцветшим. Даже лица моряков стали иными. Но это не от погоды. Вот уже третий день фашисты упорно сопротивлялись в Пинске, удерживали в своих руках и железнодорожный узел и шоссейную дорогу.
Но Карпенко это мало интересовало: он сидел под аре-стсм в маленьком домике, который спешно переоборудовали под гауптвахту. Все «благоустройство» фактически свелось к тому, что из пустующей комнаты убрали висевшее на стене мутное зеркало, а на окна прибили рейки. В щели между ними были видны улица деревни, проходящие по ней моряки и серая река, казавшаяся застывшей. На завалинке под окнами устроился караульный, а его товарищи разместились в кухне, отгороженной от арестантского помещения такой тонкой перегородкой, что каждое слово было отчетливо слышно. Мало утешительного было для Карпенко в подслушанных разговорах. Матросы обсуждали идущие бои, хвалили Козлова, Норкина, а он, Карпенко, для них словно не существовал. Если же и заходил разговор о нем, то говорили примерно так:
— Чего тот делает?
— Своди-ка его в гальюн, что ли. Пусть проветрится.
И не только это угнетало Карпенко, заставляло подумывать о том, что его карьера, пожалуй, окончена, что никогда ему не носить фуражки с золотым ремешком. Несколько раз он просил дать ему возможность поговорить с Головановым или Ясеневым. И однажды адмирал зашел к нему. Карпенко вскочил, вытянулся и даже попытался изобразить на своем лице подобие радостной улыбки.
— Какие у вас претензии? — сухо спросил Голованов.
— Товарищ адмирал… Я почти двадцать пять лет отдал флоту…
— У меня время очень ограничено, — перебил Голованов и, заметив Мараговского, кивнул ему. Карпенко был готов поклясться, что при этом глаза командира бригады засветились участием.
— Слово старого служаки… Коммуниста! — выпалил Карпенко, стараясь разжалобить командира бригады (он, как и многие другие, знал, что адмирал неравнодушен к старослужащим, и захотел сыграть на этом).
— Трибунал разберется, — ответил Голованов и спросил Мараговского — Есть претензии?
— Есть, — ответил Маратовский. — Разрешите до суда в боях участвовать?
Голованов испытующе посмотрел на него и ответил, чуть приметно вздохнув:
— Не в моей власти это, Мараговский, — повернулся и вышел из комнаты.
Едва стихли шаги командира бригады, как Карпенко бросился плашмя на койку и закричал, колотя кулаками по подушке:
— Бюрократы! Солдафоны!.. Живого человека не видят!
— Ты там полегче, — пренебрежительно бросил Мараговский. — Тебе надо было самому живого человека видеть. Вот и не сидел бы.
И давно бурлившая злоба нашла выход. Карпенко св-скочил с кровати и, потрясая кулаками, подбежал к Маратовскому, который опять сидел на своем излюбленном месте у окна.
— Молчать! Ты знаешь, кто я?
— Арестант, — криво усмехнулся Мараговский.