Пестикова и легонько толкнув его локтем. Пестиков переступил с ноги на ногу, зачем-то провел рукой по лицу и сказал, улыбаясь:
— Мать приезжала и Петьку домой увезла… Заместо брата мне будет.
— И еще у него коржики домашние есть, — не унимался Копылов. — Страсть вкусные и в хозяйстве полезные. Когда мы до вас версты меряли, у меня из подошвы гвоздь вылез. Кругом ни одного дома, ни одного камня. Как быть? Я взял один коржик и тюкнул им по гвоздю. Ничего, подходящие. Гвоздь согнулся.
— Ты, смотрю, такой же зубоскал, как и раньше, — невольно улыбнулся Чигарев. — На каком катере служить хотите?
Матросы посерьезнели, переглянулись, и ответил опять же Копылов:
— Если дозволите, на старом. Привычные мы к нему.
— Хорошо. Устраивайтесь.
Скоро катера опять тронулись в путь. Первые дни плавания научили многому. Теперь катера шли не вслепую. Еще вчера, когда они только подходили к этому месту стоянки, здесь и дальше работала специальная группа, которая отыскивала фарватер, обозначала его вешками, воткнутыми в песчаные отмели. Но Западный Буг упрямился, не признавал себя побежденным. Он часто расплывался по отлогим пескам, как пролитое молоко по столу, и тогда исчезало даже подобие фарватера. Куда ни глянь — везде ленивая вода, неспособная даже промыть себе русло. В таких местах вешек не ставили. Не помогут.
Но зато именно у таких перекатов и кипела работа. Десятки матросов, беззаботно балагуря или безбожно ругаясь (это зависело от погоды и полноты желудка), стояли в воде и ждали катера. Вот они появлялись, с них замечали живую стенку. Катера останавливались. Один из них разбегался и с полного хода выбрасывался на песок между матросами, стоявшими в реке. Шипя и пенясь, накатывалась на него волна, ударяла в корму, приподнимала. Катер делал последний рывок, и тогда матросы облепляли его борта, подхватывали, подпирали вагами, вталкивали на катки и тащили дальше, чтобы, столкнув на глубину, вернуться обратно и так же перетащить следующий.
И так весь день.
А когда вечерние сумерки падут на землю — остановка у незнакомого леса. Мокрая одежда, как компрессы, опутывает моторы, а матросы, кутаясь в тощие байковые одеяла, торопливо поедают селедку с хлебом, запивают ее чаем и ложатся спать, стараясь не коснуться холодных, леденящих бортов.
И так изо дня в день, уже четвертую неделю.
Однако никто не жалуется, не ропщет. Всем ясно, что только вырвавшись на глубокую воду они вздохнут свободно. Правда, многие тихонько поругивают начальство, заставившее тратить силы на борьбу с песками, но и то вполголоса: на военной службе не терпят философов.
Зато Чернышева крыли все, кому не лень. Василий Никитич огрызался, божился достать все необходимое в ближайшие дни, но не обижался.
— Такая уж должность собачья, — говорил он, вздыхая, и при первой возможности исчезал с катеров, чтобы всеми правдами и неправдами раздобыть несколько мешков муки или картофеля.
В день прибытия Копылова и Пестикова настроение у всех было неважное. Во-первых, слегло от простуды несколько матросов, а во-вторых, перекат попался просто на удивление: почти пятьсот метров длиной, потом метров сто хорошей воды и опять перекатище метров на четыреста. Работали молча, без перерыва на обед, но к вечеру перетащили через оба переката только половину катеров.
— Шабашим, Володя? — спросил Селиванов, присаживаясь на кнехт.
— Придется, — ответил Чигарев и посмотрел по сторонам. Густой сосновый лес молча взирал на катера с обоих берегов. Солнце уже село. Его невидимые лучи кровью залили белые облачка, которые казались клочками ваты, приклеенными к темной чаше неба. Слабый ветерок доносил с берега запахи смолы, перестоявших трав и грибов.
Почти вровень с палубами катеров раскинулась большая поляна. Она заросла сосенками. Они все как на подбор: мохнатые, разлапистые, в рост человека. Так и манит на бережок, посидеть среди сосенок, а еще лучше — разложить бы сейчас там костер, печь картошку и сумерничать, прислушиваясь к ночным шумам. Но нельзя на берег. Меж юных и непорочных деревьев торчат колышки с прибитыми к ним дощечками. На них кратко и выразительно написано: «Минное поле».
— Благодать, — тихо сказал Чигарев, и было непонятно, искренне восхищается он или иронизирует.
— И не говори, — в тон ему ответил Селиванов и вздохнул. По его мнению, вся эта природа выеденного яйца не стоит: матросы измотались за день, Чернышев с продуктами не продерется сквозь такой лесище, а тут еще и больные. Особенно плох поляк. Он пристал к катерам еще на прошлой неделе, когда штурмовали перекат напротив какого-то панского поместья. В плаще, немецких бутсах, он вышел на берег, постоял там, посасывая трубочку, и вдруг заявил, что он знает реку и берется помочь отыскивать фарватер. Если верить ему, то в армию он не попал по возрасту, дом у него сожгли немцы, и он, как перст, один на свете. Зовут его Юзек. Юзек и только.
И правда, все время Юзек работал вместе с матросами, даже в воду лазил, а вот теперь третий день лежит пластом и с тоской смотрит на потолок. Не дай бог, если он умрет! Тут такой переполох подымется, что хоть святых выноси: смерти его не скроешь, придется хоронить в каком-нибудь населенном пункте, а там наверняка найдутся злые языки, которые воспользуются случаем и пустят слушок, что поляка замучили моряки.
Да и жалко Юзека. Он такой работящий, душевный. Совсем другой, нежели те поляки, что порой стоят на берегу и прячут в прищуре глаз злорадную усмешку.
— Значит, я пошел, — говорит Чигарев. — Заночую по ту сторону переката.
Селиванов пожимает ему руку и спускается в кубрик. Юзек лежит на матросском рундуке. Услышав шаги, он смотрит на командира, и тот отводит глаза.
— Плохо, Юзек? — спрашивает Леня, присаживаясь рядом. — Потерпи немного. Завтра доберемся до деревни и сдадим тебя врачу.
Юзек слабо шевелит пальцами и говорит:
— Не надо отдавать… Армия краева…
Он не договаривает, но и так все ясно: бандиты никогда не простят ему того, что он помогал морякам. Леня опускает голову. Прав Юзек. Не простят. Вспомнился недавний случай. Тогда ночь тоже разделила катера. Селиванов засиделся у Чигарева, и возвращаться к себе ему пришлось в полной темноте. Чигарев предлагал ему взять в сопровождающие автоматчиков, но он отказался: неужели без провожатых не пройдет какие-то четыре километра?
Дорога шла лесом, и едва Селиванов вошел в него, как тьма стала непроглядной. Он в нерешительности остановился. Идти дальше или вернуться? Вернуться — назовут трусом. И Леня, переложив пистолет в карман шинели, на ощупь тронулся вперед.
И вдруг из чащи леса донесся страшный крик. Слов не разобрать, но сомнений не было — кто-то взывал о помощи. Селиванов стоял в нерешительности считанные секунды, но успел продумал различные варианты. Самым верным в его положении было — немедленно вернуться назад, а с другой стороны — неужели отказать в помощи пострадавшему и опозорить себя? Правда, он ничего не видел, мог сам оказаться в ловушке, но глупое самолюбие заставило сделать необдуманный шаг.
Дорога показалась ему бесконечной. Он уже начал успокаиваться, когда руки, вытянутые вперед, вдруг нащупали ногу висящего человека. Селиванов метнулся в сторону и тотчас почувствовал, как что-то легонько стукнуло по затылку. Это были ноги второго повешенного.
Дальнейшее Леня помнил плохо. Увлекаемый диким, необузданным страхом, он направил пистолет в ночь и выстрелил.
Пришел в себя Селиванов только увидев матросов, бегущих к нему с фонарями.
Как выяснилось позже, повешенные были местными активистами.
Да, негоже отдавать Юзека в первые попавшиеся руки, негоже…
— Тогда, Юзек, ты ешь. Понял? Ешь! Скоро придем в Попово-Костельню, там наш госпиталь, и о тебе будет кому позаботиться.
Селиванов выходит на палубу. Ему кажется, что между сосенок ползают люди. Вон один, второй, третий…