что Фельдман положит в нее ответ.
Но Фельдман только пожимает плечами внутри своего большого пальто. Словно вопрос этот ставился так часто и так долго, что успел обессмыслиться. Может быть, русские передумали спешить сюда. Может, сначала возьмут Балканы. Болгария уже объявила Германии войну. Союзники взяли Бельгию и Голландию, идут на Париж. Теперь это только вопрос времени. Но время, время: что случилось со временем?
— Я замерзну насмерть, пока они придут, — говорит Адам.
По-другому он никак не может выразить свои чувства.
— Не замерзнешь, — отвечает Фельдман. — Такие, как ты, не замерзают насмерть.
И уходит к старому садовому хозяйству — за лопатами.
~~~
Адам в одиночестве лежит на досках в подвале Зеленого дома.
Он думает о времени, когда он работал на сортировочной. Обо всем, что они грузили в вагоны и что разгружали. Сначала людей приводили туда, потом уводили. Машины привозили, потом увозили. Он думает о длинных товарных поездах, привозивших по ночам детали машин; как рабочие носили ящики в застывшем свете прожекторов: носили на собственных спинах вниз, к ожидавшим грузовикам. Для самых тяжелых грузов пришлось соорудить люльки, которые краном поднимали в вагоны.
А теперь все это увозят из гетто.
Сколько рабочих могло быть в бригаде по расчистке на улице Якуба? Максимум человек пятьсот, считал Фельдман; женщины отдельно, мужчины отдельно.
Достаточно ли пяти сотен, чтобы уничтожить память о городе, в котором жили сотни тысяч?
Он вспоминает: вот голова Янкеля лежит точно грязное яблоко на гравии и шлаке, растекшаяся кровь склеила мелкие камни. Лида сидит на корточках возле упавшего, безжизненно свесив длинные тонкие руки между колен.
Неожиданно она поднимает глаза на брата.
Позади нее — Гелибтер, Рошек, Шайнвальд Косолапый… спины, пластины лопаток, он столько раз видел, как они поднимались под тяжелыми деревянными ящиками скупыми точными движениями. Он узнал бы эти спины даже во сне — согнутые, или ссутуленные, или гордо прогнутые в пояснице, как у Янкеля, когда он поднимался, выпятив живот, словно не уставал демонстрировать, что висит у него впереди. И вечно улыбался. Вот почему Шальц снова и снова бил его. Чтобы прогнать эту дерзкую веснушчатую улыбку.
Куда их водят теперь? И почему он не с ними?
Лежа в темноте подвала, он думает: где-то должна быть точка перелома — как когда кладешь для равновесия груз на весы, а весы вдруг опрокидываются.
Если депортированных и мертвых больше, чем живых, то вместо живых начинают говорить мертвые. Живых недостаточно, чтобы наполнить реальность.
Теперь он понимает: голоса исходят оттуда.
Когда темно, холодно и сырость стирает все границы, равновесие нарушается, и небо над ним — больше не его, а
Когда он наконец просыпается, от его крика остается только эхо. Но оно далеко проникает, это эхо: далеко в стороны и опережая его самого, словно он нарисовал контуры всех этих бывших и мертвых на сотнях километров вокруг себя.
Что же останется от него самого? Одинокого и обреченного среди тех, кто еще не умер?
Он не помнил, чтобы когда-нибудь в жизни плакал. Даже когда у него отняли Лиду. Теперь он заплакал — может быть, потому, что у него больше не осталось, о ком плакать.
~~~
Наступает зима. Откладывать больше нельзя.
Год — как старое мельничное колесо, оно вращается, и мелькают тяжелые лопасти. Иногда быстро, иногда не очень. Но его не остановишь.
Однажды утром снег сглаживает длинный пологий откос возле Зеленого дома. Первый снег в этом году. Ветер наметает снег тонким белым покрывалом или коротко, но энергично гонит его на все еще зеленые поля.
Адам знает: очень скоро найти еду и топливо, которых хватило бы на всю зиму, будет невозможно.
Фельдман появлялся еще пару раз.
Дисциплина в общине на улице Якуба, и без того слабая, улетучивается на глазах. Вылазки бригады по расчистке становятся все более случайными. Немецкое командование большую часть времени пьет и играет в карты. Добыть еду все труднее, а нужное количество угля или дров Фельдман взять не может — сразу заметят.
Адам уже пошарил в старом сарае с инструментами и нашел два пустых мешка из-под дров. Там остался только кусок доски, но поодаль лежат отсыревшие мелкие опилки. Наверное, древесная труха с какой-нибудь пилорамы; подарок Фельдману. Он засовывает два пустых мешка под пальто и выходит в метель.
Адам рассчитывал, что снегопад будет недолгим. На это указывал ветер. Резкий, порывистый, жалящий лицо и руки.
Однако ветер улегся, а снегопад не прекращается. Напротив — он сделался еще гуще. Тишина. Адам идет через колоннаду густо валящего снега.
Он понимает, что следы на снегу могут выдать его, но он уже успел уйти далеко по Марысинской и возвращаться обидно.
Обязательно нужно добыть хоть что-нибудь. Иначе он просто зря растратит силы.
Он вспоминает прежние зимы в гетто. Едва выпадал первый снег, становилось слякотно и противно. Из-за старого пепла, фекалий и отбросов. Протоптанные людьми длинные колеи были как узкие черные коридоры в нерасчищенном снегу.
За завесой снегопада почти неправдоподобно бело, тихо и безветренно. Никаких следов.
Он идет, но как будто и не идет. Его словно несут или, точнее, поднимают, вверх сквозь все уплотняющиеся слои медленно падающего снега.
Главный угольный склад расположен на Спацеровой улице, почти на углу с Лагевницкой, в сотне метров от площади Балут.
Адам никогда еще не осмеливался подходить так близко к самому сердцу гетто.
Угольный склад всегда был одним из самых строго охраняемых мест. У входа день и ночь стояли еврейские полицейские. Стояли они и вдоль высокого забора, окружавшего склад; и позади склада тоже стояли — на случай, если кто-нибудь вздумает проникнуть туда с параллельной улицы, с северной стороны