жеста расправы и выросла моя ничем не вытравимая аксиомная во мне убежденность: газеты — нечисть, и вся моя к ним ненависть, и вся мне газетного мира месть».
Собрав газеты в охапку, Цветаев уютно устроился возле рояля.
— Иван Владимирович, вы к нам послушать зашли или так, ужина дожидаетесь?
— Ну почему сразу ужина дожидаюсь? Машенька, ты же знаешь, как я люблю музыку!
— Одну арийку из «Аиды» через пень колоду мурлычешь. Это еще из Вариного репертуара, только уверена, она так никогда не фальшивила! И теперь от твоего пения в гробу переворачивается.
— Бог с тобой! Варенька пела райски! Да и я — не со зла же мелодию порчу, для настроения себе под нос мурлычу! — со вздохом перекрестился Иван Владимирович, как делал всегда, вспоминая свою незабвенную любовь. — Мне Бог дарования не дал. Так не всех такими великими талантами награждать!
— Дарования — редкость, не спорю. От Бога! — Мария Александровна встала, погасила свечи у пюпитра. — Но ведь ты даже «Боже, царя храни!» не умеешь спеть!
— Как не могу? Могу! — протестовал отец и с полной готовностью затягивал «Бо-о-же!» «Но до царя не доходило никогда. Ибо мать вовсе уже не шутливо, а с истинно-страдальчески-искаженным лицом тут же прижимала руки к ушам, и отец переставал. Голос у отца был сильный».
Иван Владимирович на 20 лет старше жены. Мягкое лобастое лицо интеллигента-добряка, нос помпушкой. Опрятная бородка, рассеянные улыбчивые глаза за блеском пенсне. Настоящий русский интеллигент Иван Владимирович Цветаев, казалось, олицетворял собой русскую пассивность, медлительность.
Однако незаметность и неповоротливость профессора Московского университета скрывала натуру кипучую, внутренне деятельную, мягкость и немногословность — огромную эрудицию. Он всегда был поглощен своими обязанностями — кафедрой в университете, кабинетом изящных искусств и древностей при кафедре в Румянцевском музее, преподаванием. Да еще и лекции в этнографическом публичном музее.
«Была мать неуравновешенна, требовательна, презрительна, деспотична характером и жалостлива душой». Был отец — самый любящий, самый добрый. То, что этот простоватый интеллигент, осуществивший грандиозную мечту на деле, был настоящим подвижником, Марина поняла позже и оценила его тихий героизм.
Так сформулировав родительскую заповедь, Марина осталась верна ей до конца жизни. Трудолюбие, одержимость идеей — отцовское, неизменное. Непреклонность — стержень всей жизни Цветаевой — черта, доставшаяся ей от матери вместе с гордой горбинкой носа, светлыми, прямо и твердо смотревшими неулыбчивыми глазами.
Для Марии Александровны, рвущейся к великому деянию, страдавшей от пустоты своего бытия, судьба нашла выход — она увлеклась вдруг со всей свойственной ей страстностью идеей мужа, стала серьезнейшим образом изучать музейное дело, вместе с Иваном Владимировичем ездила за границу осматривать музеи, выбирать экспонаты, стала соратницей и другом, помощницей. Какое идиллическое сотрудничество могло бы состояться, не окажись жизнь молодой женщины столь короткой.
Осенью 1902 года детство Марины Цветаевой внезапно кончилось. Ей десять, она только начала по-женски взрослеть. Асе восемь — ей тоже нужна мать. У Марии Александровны обнаружили чахотку, и было очевидно, что болезнь убьет ее. Хотя думать об этом никто не хотел. Надежды возлагались на итальянское солнышко, германских врачей. Вся семья Цветаевых провела следующие четыре года за границей, пожив в трех странах — Италии, Германии, Швейцарии.
В русском пансионе в Нерви Цветаевы сблизились с революционерами, жившими в этом же пансионе. Семья Цветаевых была верноподданнически-монархической. Но настроения народовольцев с чрезвычайной силой подействовали на врожденную бунтарку Марину. Девочка пишет революционные стихи, затерявшиеся впоследствии неведомо куда. Как и стремление умереть за революцию.
Проявилась еще одна унаследованная от матери черта: несгибаемость, жажда отдать жизнь за великую идею. И все это — в 11 лет!
На этом этапе в судьбу Марины входит тема, кажущаяся нам нелепо-страшной, но в те, вовсе недалекие времена, обыденной — ранняя смерть. Не только каторжники и жители нищих областей России, семьи городской интеллигенции вымирали чуть ли не поголовно от неизлечимой напасти — туберкулеза. Причем, кроме воли Божией (Бог дал, Бог взял), ничего странного в похоронах молодых людей не усматривали. В одной только Москве умирало 11 человек ежедневно. Туберкулез уносит больше жертв, чем самые кровопролитные войны. В Первой мировой войне от ранений и болезней Россия потеряет 1 700 000 солдат, за то же время от туберкулеза скончается 2 000 000 гражданских лиц.
Ранние смерти от чахотки были не редкостью в каждой семье. Умирали друзья, умирали родственники, дети. Марину потряс безвременный уход из жизни близких людей, заставил ее взбунтоваться. Со всей страстностью детской души она восстала на борьбу с необратимостью смерти. В непобедимость смерти Марина верить не могла, не хотела.
Марина довольно часто общалась с Сергеем и Надей Иловайскими — братом и сестрой первой, умершей жены отца. Сергей покорил ее юношеской чистотой, рыцарской честью, неколебимой жаждой жизни, Надя — очаровательной внешностью, олицетворявшей для Марины красоту и романтическую любовь. «Мы не были подругами — не из-за разницы в возрасте, а из-за моего смущения перед ее красотой, с которым я не могла справиться. Просто мы не были подругами, потому что я любила ее».
И вдруг один за другим два гроба, покрытые цветами и еловыми ветками. Что это? Исчезли навсегда? Юные брат и сестра ушли в неведомое в расцвете сил, молодости, радостных надежд — почему, зачем? Марина отказывается принять факт смерти как неоспоримый, затевает бунт изо всех детских сил. Но сил не ребенка, а проснувшегося и многое прозревавшего за оболочкой реальности поэта. Марина не могла всерьез принять внешнюю, всегда лгущую, оболочку жизни. Не желала верить взрослой правде, так часто изменчивой. Она упорно продолжала искать встречи с Надей. Назначала свидания в их любимых местах, писала ей письма. Но Надя не откликнулась — она в самом деле исчезла. Так и не появилась больше на этом свете. Никогда.
А летом 1906 года умерла мать. Ей исполнилось лишь 38 лет. Пройдя оказавшееся безрезультатным лечение, Мария Мейн с семьей вернулась в Москву. Это было лето мучительного и тяжелого умирания. И в эти дни Мария Александровна хотела, чтобы с ней была только Ася. Всегдашняя боль Марины, убежденной, «что мать больше уважает ее, а любит сестру», боль нелюбимого ребенка, перераставшая в мучительную ревность, сводила ее с ума. И вот — все кончено. С каждым днем Марии Александровне становилось все труднее дышать. 4 июля 1906 года она позвала дочерей.
«Мамин взгляд встретил нас у самой двери. Она сказала: «Подойдите…» Мы подошли. Сначала Асе, потом мне мама положила руку на голову. Папа стоял в ногах кровати, плакал навзрыд. Обернувшись к нему, мама попыталась его успокоить. «Живите по правде, дети! — сказала она. — По правде живите…» Потом, отвернувшись к стене, почти беззвучно произнесла: «Жаль только солнца и музыки».
Гроб с останками Марии Александровны перевезли в Москву, пронесли мимо дома в Трехпрудном и похоронили на Ваганьковском кладбище рядом с могилой родителей.
Незадолго до смерти Мария Александровна составила завещание, согласно которому дочери могли пользоваться оставленным им капиталом только с сорока лет, а до этого возраста жить на проценты. Кто мог предусмотреть, что в один день мейновский капитал исчезнет, и революция сделает девочек нищими — окончательно и бесповоротно. Несмотря на выстроенный отцом Музей изящных искусств, несмотря на подаренную им городу Румянцевскую библиотеку, угла для Марины в столице советского государства не