Паша, в ваши свирепые ледяные просторы». Я только грустно вздохнул. Пока мы втроем проводили отпуск, от Иришкиного смеха и добрых шуток оттаяло сердце. Уехал. Опять полеты, аэродромная одинокая жизнь. Прошло два года, и я снова получил путевку в тот самый санаторий. Захожу в вестибюль и первый, кого встречаю. — Колычев. Обнялись. И только когда намяли друг другу бока, увидел я рядом с ним стройную зеленоглазую девушку. Даже не сразу угадал в ней Иришку. Думал, бросится, прижмется, как тогда, при расставании. Но она пугливо отодвинулась, протянула руку и уже не «здравствуйте, дядя Паша», а «здравствуйте, Павел Иванович» произнесла.
«Здравствуй, Ириша! — воскликнул я. — Какая же ты, право, взрослая!»
«А как же! — вмешался Игорь Петрович. — Уже студентка пединститута».
Я пристальней на нее поглядел. Куда девались выпирающие ключицы и острые в ссадинах коленки! Глаза удлиненные, пышная волна светлых волос на голове. Иришка преодолела робость, призналась: «А мы сюда третий год ездим и ни разу вас не встретили, Павел Иванович».
«Да-да, — подтвердил и Колычев, — что-то ты, брат, того — пренебрегаешь Черноморским побережьем».
Ириша в глаза мне смотрит и с доброй насмешкой прибавляет:
«Да разве, папа, северного медведя легко в край магнолий и кипарисов вытащить!»
Снова побежали дни, какие-то особенные, легкие. Мы лазили по горам, катались на глиссере, заплывали вдвоем с Иришей далеко от берега. По вечерам она играла нам Грига и Шопена. Едва ли она была безукоризненной исполнительницей, но нам нравилось. По воскресеньям мы ходили обедать в маленький портовый ресторанчик: Колычев, Ириша и я. Мы спускались в подвал по узкой деревянной лесенке, распивали бутылочку рислинга. Оглядывая низкие своды, Ириша пускалась в отчаянные импровизации о пиратах и купцах, которые в древности могли, по ее мнению, посещать подобные кабачки. Игорь Петрович в эти минуты спешил ее прервать и начинал вспоминать фронтовое прошлое, путь нашего полка. Почему-то он много рассказывал о моих воздушных боях. Ириша слушала с остановившимися глазами, ее захватывала наша авиационная романтика. А мне становилось неловко от того, что мои воздушные бои в изображении Колычева становились очень преувеличенными. Однажды я его даже перебил:
«Игорь Петрович, Ирише уже наскучило. Ты бы лучше о себе рассказал».
Ириша улыбнулась:
«Не слушай его, папка, ты очень интересно говоришь».
А он засмеялся:
«О себе? Не шути, Павлуша. Я же был начштаба и в основном реляции на подвиги сочинял, а не совершал их!»
Очевидно, и о моей беде рассказал он Ирише. Выдался как-то ветреный вечер. Купаться было опасно, на бетонный мол набегали волны в шесть баллов. Мы были на веранде санатория вдвоем с Иришей. Клавиши пели под ее пальцами. Неожиданно она захлопнула крышку рояля и тихо спросила:
«Павел Иванович, а это правда, что вы разошлись с женой?»
Я поднял голову. Никогда не забуду этих тревожных, полных ожидания глаз. Ответил коротко:
«Да, правда».
Ириша или не заметила сухости моего тона, или сделала вид, что не обратила на него внимания.
«Я ее на одном концерте слушала, — сказала она, — красивая женщина, и поет ничего. А вам не жалко, что вы больше не с ней?»
Я пожал удивленно плечами: мол, не знаю. Вдруг Иришкины глаза потемнели, расширились, и она гневным шепотом заговорила:
«Она злая, гадкая, низкая! Как она посмела принести такую боль вам, хорошему, доброму и честному!»
Я никогда не видел Иришку такой ожесточенной. Сделал попытку улыбнуться:
«Да ты постой, не шуми, успокойся».
Но она с заблестевшими от слез глазами топнула босоножкой и упрямо повторила:
«Нет-нет, не смейте мне возражать! Она злая, гадкая, низкая».
Иришка убежала с веранды, а я пошел к себе. В ту ночь долго не спал, тянул папиросу за папиросой. У меня не оставалось никаких сомнений: Иришка в меня влюбилась. Первое робкое чувство! Мы обязаны его замечать и щадить. Надо беречь первую любовь человека и не всегда давать ей разгореться. Что я мог, бывалый тридцатишестилетний человек, противопоставить этому наивному, горячему чувству? Уйти в себя, как улитка в раковину, и сделать вид, будто ничего не понимаю? Вероятно, так было бы педагогичнее, но я уже не мог. Да и какой из меня, фронтового летчика, педагог! Видно, все-таки проснулся во мне эгоист. Слишком дорогой показалась внезапно эта девушка.
На другой день как ни в чем не бывало мы встретились на пляже. Ни одного слова о вчерашней вспышке. Мы любили с Иришей заплывать от берега далеко, километра аа полтора, а то и за два, так что наши головы на ровном темно-голубом фоне воды почти терялись из виду. В санатории все к этому привыкли и нашими исчезновениями не интересовались. Игорь Петрович, пока мы плавали, примыкал к какому-нибудь кружку отдыхающих, слушал чужие разговоры, вставлял в них несколько своих одобрительных или порицательных фраз, в зависимости от того, о чем говорили, или в «книга» играл. На этот раз он, придя на пляж, увлекся шахматами и с соседом по палате пожилым инженер-полковником разыгрывал какой-то сложный дебют. Ириша подошла ко мне. В желтеньком скромном купальнике с вышитой розой на груди выглядела она словно отлитой из бронзы, до того была стройной и загорелой. Поправляя розовую шапочку, спросила:
«Поплывем?»
Я молча закрыл и открыл глаза.
«Вот видите, — засмеялась Ириша, — мы даже без слов понимаем друг друга».
Вода была мягкая, бархатная, какая бывает только на Черном море. Мы быстро отплыли от берега, оставив позади себя толпу ныряющих и барахтающихся курортников. С каждым взмахом руки вода казалась все плотнее и теплее. Так и думается, что твои скованные солнечной дремой движения излишни, вода и так уже держит твое тело на своей соленой поверхности. Оглянешься назад — силуэты купающихся у берега уже растворились в голубом воздухе, да и сам берег с панорамой белых, сверкающих на солнце санаторных построек отодвинулся далеко-далеко. Одно лишь солнце, бьющее в глаза, линия горизонта и бескрайняя, убегающая вперед ширь моря да розовая шапочка Иришки, подпрыгивающая на волне рядом, — и ничего больше.
Мы заплыли так далеко, что очертания берега стали таять в знойной послеполуденной дымке. Нас никто не видел и не слышал. Ириша плыла на боку, спокойно отфыркиваясь. Я видел ее повернутое ко мне загорелое лицо, яркие, как морские брызги, глаза, зубы, чуть обнаженные в подбадривающей улыбке. Она попробовала было запеть всем полюбившуюся в те годы песню о соловьях, которых просят не будить уставших солдат, но сорвалась и, весело расхохотавшись, крикнула:
«Голоса не хватает, Павел Иванович! Глубина-то какая под нами!»
Я попробовал отшутиться и подпел: «Высота, высота поднебесная, глубина, глубина океанская!» Она еще веселее расхохоталась:
«Врете, Павел Иванович. И у вас нет голоса!»
«Ириша, это же неделикатно. Старшему — ив таком тоне!»
Ириша фыркнула и закашлялась:
«Ой, я полморя выпила от смеха, Павел Иванович! Да какой же вы старший? Вы лучше всех моих ровесников. Лучше и моложе! И не спорьте! Если бы я считала вас старшим, я бы и на пятьдесят метров от берега с вами не поплыла. Вдруг инфаркт миокарда, недомогание печени или еще что-нибудь...»
«Например, замедленность речи».
«О! Этим вы давно страдаете, — уколола Ириша, — поэтому и произносите сегодня слова в час по чайной ложке».
Она окунула голову в темную массу воды и ладонью вытерла лицо. Ириша никогда не говорила первой: «Поплывем назад», а ожидала, когда это предложу я, и, кокетливо покачивая головкой, просила: «Назад, так рано? Ну, Павел Иванович, ну, хороший, ну, миленький! Давайте еще метров сто вперед?» И я уступал. Проплыв немного, она поворачивала к берегу. Ей не нужны были эти лишние метры. Ей надо было настоять на своем. Так и на этот раз было. Когда мы повернули назад, оставив за собой необъятный простор