кратко объяснит мне все, что изучили другие его ученики, так что для меня не составит труда продолжать учение с ними вместе.
Действительно, я скоро убедился, что в школе Лимения заниматься гораздо легче, нежели у сурового Энделехия, а главное — гораздо веселее. Лимений заставлял своих учеников писать рассуждения на заданные им темы, потом произносить эти трактаты по всем правилам декламации перед товарищами и защищать высказанные суждения в живом споре. Профессор при этом поправлял и произношение, и слог, учил и красивым движениям рук, и изящному сочетанию слов, а также вставлял свои замечания и пояснения. Когда я вошел в школу, некоторые из учеников уже достигли большого искусства в таких диспутах, и мне стоило некоторого усилия поравняться с ними. Однако соревнование только возбуждало охоту прилежнее отделывать свои речи, и возможность ежедневно представлять свой труд на суд учителя и товарищей давала охоту работать постоянно.
Я, по крайней мере, посещал школу Лимения с истинным удовольствием, и часы, проведенные в ней, мне казались скорее приятным отдыхом, чем работой. И все же не без грусти я вспоминал чтения моего первого учителя, в которых многое оставалось для меня непонятным, но которые открывали уму новые дали и с которых каждый раз я возвращался домой взволнованный множеством новых мыслей, пробужденных во мне вдохновенными рассуждениями философа. За словами Энделехия чувствовалось бесконечно многое, что он знал, но не счел нужным сказать нам; поучения Лимения явно исчерпывали весь круг его мудрости. Если первый был глубоким колодцем, дна которого нельзя рассмотреть, хотя и черпаешь из него живительную воду, то второго следует сравнить с кубком хорошего вина, который можно осушить до дна.
Более месяца я прожил такой мирной жизнью прилежного ученика, не знающего в Городе ничего другого, кроме своей школы, круга товарищей и чтений профессора. Я сошелся с некоторыми из других учеников Лимения, вступил в образованное ими общество «Совы», в котором всего более занимались изучением сравнительного достоинства вин, и охотно принимал участие в их дружеских пирушках в маленьких копонах у Тибра. Страсти моей души успокоились, и единственным темным облаком на кругозоре моей жизни тех дней было постоянное уныние Ремигия, который все же оставался моим самым близким другом. После несчастного пира в доме Помпония он лишился возможности встречаться с Галлой, и это его так удручало, что он утратил всю свою обычную веселость, стал задумчив, как математик, и часто повторял, что ему не мил свет солнца. Целые дни он проводил неизвестно где, занятый мечтами о мести Юлианию и Помпонию, свел знакомство с людьми подозрительными и, когда я звал его выпить, как бывало, секстарий фалерна, отвечал одно:
— Вино более меня не веселит. У меня осталась еще одна задача в жизни, а там я помогу старой пряхе перерезать запутавшуюся нить моей жизни. Как Александр, я развязать узел не умею и разрублю его!
Но и мне та же пряха, по-видимому, не была намерена предоставить жить долго procul negotiis, и новые приключения неутомимо подстерегали меня, как охотники убегающего от них оленя.
Я узнал, что в Город возвратился Симмах, и поспешил к нему, чтобы принести ему благодарность за все его заботы обо мне.
В доме на Целии меня встретили, как родного, и я видел, как покрылось алой краской лицо Валерии при моем появлении. С ней, однако, говорить мне не пришлось, потому что тотчас после обмена обычными вежливыми речами Симмах позвал меня к себе, в таблин, чтобы переговорить наедине. Симмах мне показался постаревшим и очень утомленным. Прервав новые изъявления благодарности, вновь начатые мною, он мне сказал:
— Ты выпутался счастливо, Юний, но знай, что есть при дворе люди, которые тебя не забыли и, может быть, еще припомнят прошлое, но пока оставим это. Точно так же я не буду тебе говорить о том, чего удалось достичь Сенаторскому посольству после твоего отъезда, потому что Гесперия, как она мне призналась, передала тебе содержание моего длинного письма к ней. Случилось, однако, нечто другое, что я не совсем понимаю и ключ к чему, быть может, ты мне поможешь подобрать. За самые последние дни нашего пребывания в Медиолане в городе начались большие волнения среди христиан из-за какого-то нового учения, которое всюду проповедовала неизвестная девушка, умевшая с большой силой увлекать сердца слушающих. Ты знаешь, что я не особенный знаток учения христиан, так как книги их писателей отвращают меня неряшливостью своего слога и детской неумелостью своих силлогизмов, так что мне трудно было ясно представить, о чем шла речь. По-видимому, эта девушка объявила какого-то христианского юношу новым Христом, вторично пришедшим к людям, говоря по-нашему, как бы воскресшим Дионисом, и, как это ни удивительно, нашлись многие, кто этому поверил. Происходили тайные собрания христиан, на которых новообращенные поклонялись этому юноше и — что самое важное — в то же время именовали его императором и преемником Грациана…
Уже с первых слов я догадался, что речь идет не о ком другом, как о Рее, и от волнения едва мог стоять, но, когда услышал, что наш Ганимед объявлен Августом, что для него могло быть лишь ступенью к топору палача, невольно, прервав Симмаха, я воскликнул:
— Что же? их схватили? они в тюрьме?
Симмах внимательно посмотрел на меня и ответил:
— Нет, когда посланные воины, окружив указанный им дом, где будто бы собирались мятежники, проникли в него, там никого не оказалось. Все сумели и успели скрыться по подземному ходу, и никого из них до сих пор разыскать не удалось. Но несколько рабов, захваченных стражей, под пыткой признались, что все рассказы о тайных собраниях справедливы, что действительно эти последователи нового Христа намерены убить императора и что они своего дела не оставят. Но страннее всего то, — добавил Симмах, продолжая смотреть мне в глаза, — что один из них сообщил, будто на каком-то собрании присутствовал юноша, приехавший из Рима, и, по многим признакам, мне показалось, что он говорил о тебе!
Самые разнородные чувства волновали в ту минуту мою душу: и радость от известия, что Pea находится, хотя бы до срока, на свободе, и стыд перед Симмахом, который мог считать меня изменником, ведущим двойную игру, и, наконец, самый сильный страх при мысли, что мое имя включено в список мятежников, угрожающих жизни Августа. Некоторое время я не мог говорить от смущения, а Симмах продолжал:
— Узнав об этом от достоверных людей, я почел нужным все рассказать тебе и спросить тебя, действительно ли ты принимал участие в этом сообществе.
Что мог я говорить? Лгать было бесполезно, да Симмах и усмотрел бы легко мою неумелую ложь, но и сознаться во всем, что со мною было, я не смел. Дрожащим голосом и путающимися словами я передал Симмаху часть пережитого мною, утаивая многое, на другое только намекая, но не скрыв, что я действительно был близок с Реей и знал о ее отчаянном замысле, изобразив все как юношеское увлечение женщиной, понравившейся мне. Но, едва закончив рассказ, я был охвачен новым порывом стыда, вспомнив, что моя любовь к Гесперии не тайна для Симмаха и что теперь великий оратор будет меня считать лицемером, клянущимся в вечной любви одной женщине и в то же время сближающимся с другой и исполняющим все ее прихоти. Как зверь, загнанный облавой в круг охотников, я метался безнадежно; мне казалось, что со всех сторон на меня наведены луки и направлены дротики, и я не видел никакого выхода. Покраснев, в последнем смущении, я стоял, опустив голову, перед Симмахом, и тот, щадя мое самолюбие, сказал только:
— Берегись, Юний! Ты так неосторожен в жизни, что можешь попасть в великую беду. Твое счастие, что, как кажется, пока я один разгадал, кто такой этот приезжий юноша. Если об этом додумаются другие, и у меня не будет сил спасти тебя.
Я поспешил покинуть дом Симмаха, так как мне тяжело было оставаться в нем. С пылающей головой я бродил по Целию, обдумывая свое положение, и опять колебался, не должно ли мне бежать из Города и временно скрыться где-нибудь в маленьком селении Аквитании или Новемпопуланы. Я предвидел, что та тихая жизнь, к которой я едва обратился, должна опять разрешиться бурями и смятением.
Будучи в таком волнении, я остановился около одной недавно отстроенной христианской басилики. Строение было некрасивое и дурного вкуса. Жалко было смотреть на его убогий фронтон, на неровные колонны с нехитрой капителью, на плохой камень, из которого была сложена лестница, ведущая ко входу, когда вдали, из-за крыш соседних домов, вздымались торжественные очертания храма божественного Клавдия, величественные стены терм Траяна и сама необъятная громада амфитеатра Флавиев. Глядя на