Наконец, после того как они неспешно прошлись метров двести по бульвару, храня молчание, Головин не выдержал:
— Ты меня сюда вытащил, чтобы просто погулять по летней Москве?
Рукомойников на секунду смешался, но тут же ответил:
— Что ты, Филипп Ильич! Разве ж я по пустякам стал бы тебя отвлекать от государственных дел?!
— Тогда вываливай, что у тебя ко мне. Времени нет на пешие прогулки.
— Я слышал, Филипп Ильич, у тебя неприятности?
Головин повернул голову в сторону Рукомойникова. Тот улыбался своей приятной улыбкой и говорил, казалось, без всякого подвоха и задней мысли, будто не он нанес сейчас сильный удар в самое чувствительное место Филиппа Ильича.
— Нет, — хмуро ответил Головин. — У меня все в порядке.
А про себя подумал: «Дурные вести быстро летят, черт возьми! Но как этот проходимец мог что-то пронюхать?! Морда чекистская. Интересно, что же именно он знает?»
— И служба нравится? И с работой справляешься?.. — все так же улыбаясь, ворковал Рукомойников.
— …и у начальства на хорошем счету, — в тон ему закончил фразу Головин.
— И никто из твоих людей никуда не убегал позавчера? — ласково уточнил Павел Сергеевич, не меняя интонации.
Головин встал, поднял тяжелый взгляд и пристально посмотрел в глаза Рукомойникову.
— Не твое собачье дело, — вполголоса с угрозой процедил он.
— Ну-ну-ну, Филипп Ильич. Зачем так грубо и эмоционально? Все хорошо. Ничего страшного не случилось. Во всем Советском Союзе никто, кроме нас двоих, не знает о том, что у тебя произошел прокол и от тебя сбежал агент. Как молодой альфонс от потасканной любовницы. Пусть и дальше никто ничего не знает. Зачем зря шухер поднимать? Я не стал регистрировать сообщение о бегстве Штейна. Вдобавок сообщение это пришло от моего агента на мое имя и зашифровано было моим личным шифром, ключа от которого у шифровальщиков НКВД нет. Так что все в порядке.
Череп Головина покрылся испариной. Этот палач в энкавэдэшной форме, кажется, посадил его, генерала, на крючок. И если он знает хоть что-то о подлинной миссии Штейна в Стокгольме, то в скором времени Филиппу Ильичу точно предстоит близкое и неприятное знакомство с Аббакумовым и его ребятами.
— Чего ты хочешь? — все так же глядя в глаза Рукомойникову, но уже спокойно спросил он.
— Немногого. Я не стану тебя склонять к сотрудничеству с органами, пользуясь тем, что ты попал впросак. Не стану плясать на твоих костях и злорадствовать по поводу твоей неудачи. Работа есть работа. С кем не бывает. Но я хочу, чтобы ты передал мне этого агента и навсегда забыл о нем.
— Штейна?
— Именно его.
— Это очень хороший агент.
— Тем более. Дураков не держим-с.
— Это невозможно. Штейн был в большой игре.
— Об этом я догадываюсь.
— Он не может больше оставаться на свободе и без контроля. Он опасен.
— Для кого? Для тебя, Филипп Ильич? — Рукомойников снова очаровательно улыбнулся.
— Для СССР. Для Сталина. Для его отношений с Черчиллем и Рузвельтом. Пока Штейн жив, нельзя быть спокойным за эти отношения.
— И ты собираешься его зачистить?
— Разумеется.
— И не жалко парня?
— Жалко. Как родного жалко. Больше десяти лет мы с ним в одной упряжке прослужили. У меня второго такого нет. Но и выбора тоже нет.
— Есть, — возразил Рукомойников. — Всегда есть выбор.
— Это какой же?
— Я предлагаю тебе, Филипп Ильич, заключить со мной сделку.
— Сделку?
— Ну да. Сделку.
— И что же ты можешь мне предложить?
— Многое. Во-первых, я уже сказал, что не склоняю тебя к сотрудничеству с нашей организацией. Во-вторых, могу дать тебе слово, что ни Берия, ни Аббакумов, ни Меркулов, ни Кобулов не узнают ни о нашем с тобой разговоре, ни о том неприятном происшествии, которое произошло позавчера в Стокгольме. В-третьих, сообщение о бегстве Штейна не будет зарегистрировано ни в одном журнале НКВД. Будем считать, что он погиб по неосторожности при исполнении приговора в отношении Синяева. Таким образом, мы просто выводим Штейна за скобки, и ты можешь продолжать и дальше работать, спокойно заниматься своими служебными обязанностями.
— Это невозможно. Штейн опасен. Это был мой лучший сотрудник. Самый умный. Самый опытный. Он сумел просчитать даже меня. Сумел понять ход моих мыслей.
— Тем больше причин оставить его в покое. Пусть живет.
— Ты не представляешь, сколько вреда он может нам принести!
— А сколько пользы? Сам же признал, что это твой лучший сотрудник. Чтобы воспитать второго такого же, десять лет надо. А мы таким временем не располагаем. Не дело это — зачищать толковых агентов. Отдай его мне. Я лично буду его курировать.
— Тебе-то какой интерес? Или он твой паренек? На двух хозяев работал?
Поняв, куда клонит Головин, Рукомойников тут же успокоил его:
— Зачем же так плохо думать о своих ближайших помощниках? Не думай о нем так плохо. Штейн, насколько мне известно, никогда не сотрудничал с госбезопасностью, хотя наш человек в Стокгольме еще до войны пытался его вербануть. Но Штейн не поддался ни на угрозы, ни на сладкие посулы. Успокойся, Филипп Ильич. Штейн никогда не таскал информацию от тебя ни мне, ни моим коллегам.
— Как же ты узнал о том, что он сбежал?
— Ну, у нас свои возможности. В Стокгольме не только твои люди сидят.
Они не спеша продолжали прогуливаться по Цветному.
К стенам домов то тут, то там жались герои битвы за Москву — калеки-инвалиды, демобилизованные из госпиталей по ранению. Кто без руки, кто без ноги, а кто и без обеих, они пытались заработать на продление своего бесполезного и беспросветного бытия. Кто-то торговал махоркой и папиросами в россыпь. Кто-то предлагал купить у него с рук обрез и две обоймы патронов к нему. Одноногий инвалид, поигрывая сапожными щетками, приглашал граждан почистить обувь. Ослепший матрос с обгорелым страшным лицом, подыгрывая себе на визгливой тальянке, пел жалостливые песни, собирая с прохожих мелочь в пыльную и засаленную бескозырку, лежавшую подле него прямо на асфальте.
Безногий инвалид с медалью на линялой гимнастерке, пьяненький с самого утра, ничем не торговал и ничего не предлагал. Он молча собирал дань в мятую пилотку без звездочки. Голубые, васильковые глаза обезноженного солдата смотрели на мир с грязного, заросшего жесткой щетиной лица с пронзительной тоской по своей загубленной жизни. Эти недавние солдаты, выброшенные из смертельных боев в мирную жизнь беспомощными обрубками человеческой плоти, еще никак не могли осознать всю глубину той пропасти, в которую они летели и все не могли достичь дна. Они никак не могли понять всего ужаса своего положения и не могли смириться с ним, найти самих себя в новом своем состоянии. Отработанный материал, неизбежные отходы войны, они стали не нужны своему государству. Неспособные больше к ударному труду ни в колхозе, ни на производстве, они стали обузой для той власти, чьей волей были брошены в огонь и дым сражения. Для той самой власти, засевшей в Кремле, которую они защитили минувшей студеной зимой сорок первого года. Защитили ценой своей отныне и навсегда проклятой жизни.
Еще долгих три года будут приходить они с той стороны, где заходит солнце, страшные, увечные, беспомощные, чаще всего пьяные, вызывающие жалость и омерзение.