наши советские люди, будут зимовать в чистом поле, оставшись без продовольствия, одежды и крыши над головой. А потом еще удивлялись: почему это колхозники встречают немцев с хлебом-солью?! Почему это бывшие советские граждане, оказавшись на оккупированной территории, очень быстро забывали о том, что они „советские“, и шли на службу к противнику? Идиоты. Прежде чем жечь, необходимо было организовать эвакуацию. Это же наши люди, советские! А „капитаны“ ограничились тем, что выставили заслоны. — От своих же заслонялись. До Москвы немца допустили. Да и с обороной Москвы, которую сейчас уже начали называть героической, тоже обосрались кругом. Когда немцы подошли к окраинам, то первыми драпанули члены правительства и ЦК. Некоторые пешком отправлялись в Горький. Возле Горького на обочине стояли сотни брошенных машин с московскими номерами. Полный крах системы. Партия проявила все свое скудоумие, показала народу, что думает только о спасении собственной шкуры, а народ — гори он синим пламенем, этот народ! Вернее, обосралась не партия. Обосралась верхушка партии. Рядовым коммунистам никто никаких указаний не давал. И они все оставались на своих местах, терпеливо и обреченно дожидаясь, когда придут немцы и станут развешивать их на столбах. Энкавэдэшники — те поумней оказались. Некоторые сами с присущей органам предусмотрительностью стреляться стали. И как после всего этого объяснять и доказывать народу, что „ВКП(б) — руководящая и направляющая сила советского общества“?! Народ наш, конечно, в массе своей трусливый и глупый. Настолько трусливый, что боится НКВД больше, чем Гитлера, и настолько глупый, что терпит советскую власть. Но не слепой же! Народ же видел, как все эти трибунные горлопаны и кабинетные деятели рванули из Москвы, едва только немцы замаячили на горизонте. Осенью сорок первого года всей стране было ясно, что оборона Москвы — дело кого угодно, только не самих москвичей! Москвичи расползались как тараканы: в Горький, Самару, Сызрань, Ташкент, Алма-Ату. По всему Союзу прославились, раззвонили о своем „мужестве и готовности защищать столицу до последней капли крови“.
А эти сводки Совинформбюро? В народе их называют охотничьими рассказами. Я понимаю, конечно, что Щербаков и Лозовский, стоящие во главе этого рупора, люди малокультурные и ограниченные, но зачем же так беззастенчиво врать? Всякий, у кого под рукой есть карандаш, уже давно подсчитал, что если верить этим сводкам, сведя их воедино, то мы убили фашистов вдвое больше, чем на самом деле существует взрослого населения в Германии. Идиоты!
Идиотизм. Везде идиотизм! В Ставке, в штабах, в наркоматах. Когда немцы осенью повели свое последнее наступление на Москву, они разбомбили штаб Западного фронта. В том числе оперативное управление. Командующий Западным фронтом — а кто там у нас тогда им командовал? — остался без связи с войсками, не имея ни малейшего представления об их местонахождении, а войска остались без командования и были предоставлены сами себе. При этом штаб фронта два месяца сидел на одном месте, и никто не удосужился дать команду отрыть блиндажи! Воистину, наша российская глупость безгранична. Безалаберность наша нескончаема и всепроникающа!
И так во всем, чего ни коснись!
В сорок первом под Киевом шестьсот тысяч попало в плен, хотя даже Буденному и его коню было ясно, что город не удержать и войска надо заблаговременно отводить на левый берег Днепра. Жителям объявили за несколько часов, что армия оставляет город. Началась давка.
Снова тысячи неоправданных жертв. Под Брянском — полмиллиона в окружении. Под Вязьмой — столько же. За четыре месяца войны два миллиона красноармейцев попали в плен! Что у нас, люди лишние?!
Ну ладно, пусть поражения наши всегда грандиозны, как грандиозны наши потери во время наших поражений. Но почему мы и победы свои оплачиваем сотнями тысяч жизней?! Под Москвой — миллион убитых. Под Ржевом — еще миллион. Даже стих появился: „Я убит подо Ржевом“. Зачем нужен был тот Ржев?! Под Харьковом — снова шестьсот тысяч положил дурак Тимошенко. Сталинград — еще больше миллиона! Харьков то берем, то отдаем. По шесть раз из рук в руки переходит. Уже и жители, наверное, запутались, не знают, какая там у них сегодня власть.
А Ленинград? По радио, в газетах каждый день: „Город стоит, город держится“. И нигде не мелькнуло, что миллион вымерло, вымерзло, околело от голода и мороза только в первую военную зиму! Что ежедневно умирали десятки тысяч мирных граждан в первую зиму. Столько же — в следующую. Что на Невском пятачке уже погибло несколько десятков тысяч красноармейцев и краснофлотцев, и их снова гонят на этот пятачок, как скотину на убой. Зачем оборонять город? Находясь на самом северо-западе страны, на самой границе с Финляндией, никакого стратегического значения он не имеет и иметь не может! Неужели сокровища Эрмитажа и купол Исаакиевского собора стоят такой оплаты?! Не можете оборонять город — сдайте его немцам к чертовой матери, пусть подавятся! Пусть растащат Эрмитаж, раскатают по камушку Петропавловскую крепость, увезут в Берлин Александрийскую колонну, но миллионы ленинградцев останутся живы!
Никакие сокровища мира не стоят самого главного сокровища — жизни человеческой.
А там — миллионы жизней».
Филипп Ильич не был брюзгой и критиканом. Но то, что он видел вокруг себя ежедневно и ежечасно, вот уже почти два года, своей непроходимой тупостью и бесталанной некомпетентностью разрывало его душу. Хотелось собственноручно, из табельного пристрелить этих буденных, Ворошиловых, Жуковых, тимошенко, куликов. Сдерживало его только одно —: понимание системы. Той самой системы, которой верой и правдой служил Филипп Ильич вот уже двадцать пять лет, как солдат при Петре. Зная досконально эту систему, Головин ясно отдавал себе отчет в том, что сама по себе смерть десятка головозадых генералов и маршалов ничего не изменит. На место Ворошилова поставят какого-нибудь Порошилова, а вместо Буденного придет Бубенный.
«Почему у немцев нет такой неразберихи и бардака, как у нас? Почему они могут наладить и быт, и подвоз снаряжения? Почему они не бегут, а отходят? И позиции для отхода у них всегда заблаговременно подготовлены на самых выгодных рубежах? Я понимаю, конечно, что чем больше народа, тем больше несогласованности. Невозможно совсем без сбоев и проколов скоординировать деятельность сотен тысяч человек при подготовке наступления. Но почему у немцев вся эта ненужная и мешающая общему делу придурь сведена до минимума?! Почему мы не можем так же?! Может, и в самом деле: расстреливать надо больше? Как только на каком-либо участке бывший унтер Жуков прикажет расстрелять несколько десятков командиров, так сразу же восстанавливается порядок по всему фронту! Все службы работают согласованно и слаженно. Стойкость войск возрастает многократно! Неужели мы, русские, не можем жить без розог?!
Азиатчина.
Нам именно так и надо — чтобы нами непременно правил хан!»
Затронув в своих размышлениях немцев, Головин вспомнил Штейна.
«Вот ведь — умница! И тоже немец. Немец Поволжья. Крутовато с ними обошелся товарищ Сталин. В работе и у Олега Николаевича, разумеется, тоже был брак. А куда без него, без брака? Но почему у Штейна этого брака было в разы меньше, чем у наших, русских сотрудников? Выросли в одной стране, учились в одних школах, заканчивали одни командные училища, служили в одной и той же армии. Так почему такой разный, черт возьми, результат?!
И этот фон Гетц ведет себя в плену спокойно и с достоинством. Даже согласие на сотрудничество дал так, будто сделал мне огромное одолжение. Интересно, а как бы я сам повел себя, окажись в плену? Хватило бы у меня силы духа, чтобы вот так, едва ли не надменно, разговаривать с немецкими чинами? Рубаху на груди рвать и кричать „Да здравствует товарищ Сталин!“ я бы точно не стал. А этот фон Гетц держит себя волне достойно и к обязанностям своим относится добросовестно. За те два дня, что он под моим присмотром обучает наших летчиков, отношения между нами определенно потеплели. Он и сам рад до смерти вместо лагеря, пусть и комфортабельного, окунуться в привычную для себя среду. Какая, в сущности, разница, свой летчик или чужой? Под комбинезонами форму не видать. Все равны. Кажется, этот парень скоро дозреет до того, чтобы сыграть свою партию в моей игре».
На КПП его как будто ждали. Часовой не успел проверить пропуск, как возле шлагбаума, лебезя и заискивающе улыбаясь, замаячил подполковник Волокушин — комендант аэродрома.
— Товарищ генерал! — подлетел Волокушин к машине, неся правую ладонь возле фуражки с голубым околышем. — За время вашего отсутствия происшествий не случилось! Комендант аэродрома подполковник Волокушин.
— Здорово, Волокушин, — подмигнул коменданту Головин, не вставая с сиденья. — Где мой