Быстро скинув шинель и отстегнув шашку, бросив фуражку на подзеркальник и немного взбив волосы, вошел, позванивая шпорами, в небольшую, тесную от излишества будуарной мебели комнату. И тотчас вошла и она, тоже покачиваясь на каблучках туфель без задка, на босу ногу с розовыми пятками, — длинная, волнистая, в узком и пестром, как серая змея, капоте с висящими, разрезанными до плеча рукавами. Длинны были и несколько раскосые глаза ее. В длинной бледной руке дымилась папироса в длинном янтарном мундштуке.
Целуя ее левую руку, он щелкнул каблуками:
— Прости, ради Бога, задержался не по своей вине…
Она посмотрела с высоты своего роста на мокрый глянец его коротких, мелко курчавых волос, на блестящие глаза, почувствовала его винный запах:
— Вина давно известная…
И села на шелковый пуф, взяв левой рукой под локоть правую, высоко держа поднятую папиросу, положив нога на ногу и выше колена раскрыв боковой разрез капота. Он сел напротив на шелковое канапе, вытягивая из кармана брюк портсигар:
— Понимаешь, какая вышла история…
— Понимаю, понимаю…
Он быстро и ловко закурил, помахал горящей спичкой и бросил ее в пепельницу на восточном столике возле пуфа, усаживаясь поудобней и глядя с обычным неумеренным восхищением на ее голое колено в разрезе капота:
— Ну, прекрасно, не хочешь слушать, не надо… Программа нынешнего вечера: хочешь поехать в Купеческий сад? Там нынче какая-то «Японская ночь» — знаешь, эти фонарики, на эстраде гейши, «за красу я получила первый приз…»
Она покачала головой:
— Никаких программ. Я нынче сижу дома.
— Как хочешь. И это не плохо.
Она повела глазами по комнате:
— Милый мой, это наше последнее свидание.
Он весело изумился:
— То есть как это последнее?
— А так.
У него еще веселей заиграли глаза:
— Позволь, позволь, это забавно!
— Я ничуть не забавляюсь.
— Прекрасно. Но все-таки интересно знать, что сей сон значит? Яка така удруг закавыка, как говорит наш вахмистр?
— Как говорят вахмистры, меня мало интересует. И я, по правде сказать, не совсем понимаю, чего ты веселишься.
— Веселюсь, как всегда, когда тебя вижу.
— Это очень мило, но на этот раз не совсем кстати.
— Однако, черт возьми, я все-таки ничего не понимаю! Что случилось?
— Случилось то, о чем я должна была сказать тебе уже давно. Я возвращаюсь к нему. Наш разрыв был ошибкой.
— Мамочки мои! Да ты это серьезно?
— Совершенно серьезно. Я была преступно виновата перед ним. Но он все готов простить, забыть.
— Ка-акое великодушие!
— Не паясничай. Я виделась с ним еще Великим постом…
— То есть тайком от меня и продолжая…
— Что продолжая? Понимаю, но все равно… Я виделась с ним, — и, разумеется, тайком, не желая тебе же причинять страдание, — и тогда же поняла, что никогда не переставала любить его.
Он сощурил глаза, жуя мундштук папиросы:
— То есть его деньги?
— Он не богаче тебя. И что мне ваши деньги! Если б я захотела…
— Прости, так говорят только кокотки.
— А кто ж я, как не кокотка? Разве я на свои, а не на твои деньги живу?
Он пробормотал офицерской скороговоркой:
— При любви деньги не имеют значения.
— Но ведь я люблю его!
— А я, значит, был только временной игрушкой, забавой от скуки и одним из выгодных содержателей?
— Ты отлично знаешь, что далеко не забавой, не игрушкой. Ну да, я содержанка, и все-таки подло напоминать мне об этом.
— Легче на поворотах! Выбирайте хорошо ваши выражения, как говорят французы!
— Вам тоже советую держаться этого правила. Словом…
Он встал, почувствовал новый прилив той готовности на все, с которой мчался на извозчике, прошелся по комнате, собираясь с мыслями, все еще не веря той нелепости, неожиданности, которая вдруг разбила все его радостные надежды на этот вечер, отшвырнул ногой желтоволосую куклу в красном сарафане, валявшуюся на ковре, сел опять на канапе, в упор глядя на нее.
— Я еще раз спрашиваю: это все не шутки?
Она, закрыв глаза, помахала давно потухшей папиросой.
Он задумался, снова закурил и опять зажевал мундштук, раздельно говоря:
— И что же, ты думаешь, что я так вот и отдам ему вот эти твои руки, ноги, что он будет целовать вот это колено, которое еще вчера целовал я?
Она подняла брови:
— Я ведь все-таки не вещь, мой милый, которую можно отдавать или не отдавать. И по какому праву…
Он поспешно положил папиросу в пепельницу и, согнувшись, вынул из заднего кармана брюк скользкий, маленький, увесистый браунинг, на ладони покачал его:
— Вот мое право.
Она покосилась, скучно усмехнулась:
— Я не любительница мелодрам.
И бесстрастно повысила голос:
— Соня, подайте Павлу Сергеевичу шинель.
— Что-о?
— Ничего. Вы пьяны. Уходите.
— Это ваше последнее слово?
— Последнее.
И поднялась, оправляя разрез на ноге. Он шагнул к ней с радостной решительностью.
— Смотрите, как бы и впрямь не стало оно вашим последним!
— Пьяный актер, — сказала она брезгливо и, поправляя сзади волосы длинными пальцами, пошла из комнаты. Он так крепко схватил ее за обнажившееся предплечье, что она изогнулась и, быстро обернувшись с еще больше раскосившимися глазами, замахнулась на него. Он, ловко уклонившись, с едкой гримасой выстрелил.
В декабре того же года пароход Добровольного флота «Саратов» шел в Индийском океане на Владивосток. Под горячим тентом, натянутом на баке, в неподвижном зное, в горячем полусвете, в блеске зеркальных отражений от воды, сидели и лежали на палубе до пояса голые арестанты с наполовину выбритыми, страшными головами, в штанах из белой парусины, с кольцами кандалов на щиколках босых ног. Как все, до пояса гол был и он худым, коричневым от загара телом. Темнела и у него только половина головы коротко остриженными волосами, красно чернели жестким волосом давно не бритые худые щеки,